- Итак, господин Клаузер, должна ли умереть Мами Джейн?
- Пошли все в жопу.
- Так да или нет?
- А вы что на это скажете?
В октябре 1987 года CRB - издательство, которое вот уже двадцать два
года публиковало приключенческие романы легендарного Баллона Мака, - решило
провести референдум среди своих читателей, чтобы выяснить, насколько
необходимо, чтобы Мами Джейн умерла. Баллон Мак был слепым супергероем,
который днем работал дантистом, а по ночам сражался со Злом, благодаря
необыкновенным свойствам своей слюны. Мами Джейн была его матерью. Читатели,
в общем-то, привязались к ней, она коллекционировала древние индейские
скальпы, а по вечерам исполняла басовую партию в негритянских блюзовых
группах. А сама была белой.
Убрать Мами Джейн решил коммерческий директор CRB - очень солидный
господин, единственной страстью которого были детские железные дороги. Он
утверждал, что Баллон Мак зашел в тупик и нуждается в новых мотивациях.
Смерть матери Мака под поездом, когда она убегала бы от преследования
стрелочника-параноика, - превратила бы его в гремучую смесь бешенства и
горя, то есть в оплеванное изображение его среднестатистического читателя.
Идея совершенно идиотская. Впрочем, среднестатистический читатель Баллона
Мака и был идиотом.
Итак, в октябре 1987 года CRB освободила комнату на третьем этаже и
посадила туда восемь девушек, в обязанности которых входило отвечать на
телефонные звонки и собирать мнения читателей. Вопрос формулировался так:
должна ли умереть Мами Джейн?
Из восьми девушек четверо являлись служащими CRB, две имели
удостоверения социальных работников, одна была внучкой Президента. Последняя
же, тридцати лет от роду, приехала из Помоны, где получила контракт на
стажировку в CRB, победив в радиовикторине ("Что Баллон Мак ненавидит больше
всего на свете?" - "Шлифовать зубы"). Она всегда носила с собой маленький
диктофон. Время от времени она включала его и наговаривала что-нибудь на
пленку.
Ее звали Шатци Шелл.
В 10.45 на двенадцатый день референдума - когда мнения о возможной
смерти Мами Джейн разделились в соотношении 64 к 30 (оставшиеся 6 процентов
считали, что все должны идти в жопу, и звонили только затем, чтобы сообщить
об этом) - Шатци Шелл услышала двадцать первый телефонный звонок, проставила
на лежавшем перед ней бланке число 21 и сняла трубку. После чего произошел
следующий разговор.
- CRB, добрый день.
- Добрый день, скажите, а Дизель уже приехал?
- Кто?
- Ясно, значит, еще не приехал...
- Простите, это CRB.
- Да, знаю.
- Вы, должно быть, ошиблись номером.
- Нет, все правильно, теперь послушайте...
- Простите...
- Да?
- Это CRB, референдум "Должна ли умереть Мами Джейн?".
- Спасибо, я знаю.
- Тогда представьтесь, будьте любезны.
- Это ни к чему...
- Но вы должны назваться, таков порядок
- Ну, ладно... Гульд... меня зовут Гульд.
- Господин Гульд.
- Да, господин Гульд, а теперь, если можно...
- Должна ли умереть Мами Джейн?
- Что-что?
- Вам следует сообщить свое мнение... Должна умереть Мами Джейн или
нет.
- О, Господи...
- Вы ведь о ней слышали? Кто такая Мами Джейн?
- Конечно, слышал, но...
- Вот видите, вы должны только сказать, что вы думаете...
- Вы не хотите остановиться и выслушать меня?
- Да-да.
- Тогда сделайте одолжение и посмотрите вокруг.
- Я?
- Да.
- Здесь?
- Да, там, в комнате, доставьте мне такое удовольствие.
- Ну ладно, смотрю.
- Хорошо. Вы случайно не видите парня, стриженного под ноль, который
держит за руку другого парня, огромного, честно, огромного, почти великана,
в громадных ботинках и зеленой куртке?
- Кажется, нет.
- Точно?
- Точно.
- Хорошо. Значит, их еще нет.
- Нет.
- Ладно, тогда я хочу, чтобы вы кое-что знали.
- Что?
- Эти парни не такие уж плохие.
- Да?
- Да. Когда они придут, то начнут крушить все вокруг, то и дело хватать
ваш телефон и наматывать телефонный провод вам на шею или еще на что-нибудь,
но они не такие плохие, честно, только...
- Господин Гульд...
- Да?
- Если вы не против, скажите, сколько вам лет?
- Тринадцать.
- Тринадцать?
- Ну... двенадцать... Если точнее, двенадцать.
- Слушай, Гульд, мамы, случайно, нет рядом?
- Мама ушла четыре года назад, теперь она живет с профессором, который
изучает рыб, рыбьи повадки, он этолог, если уж точно.
- Прошу прощения.
- Не просите, такова жизнь, тут уж ничего не поделаешь.
- Правда?
- Правда. Не верите?
- Да... наверное, ты прав... точно не знаю, но, кажется ты прав.
- Безнадежно прав.
- Так тебе в самом деле двенадцать лет?
- Завтра будет тринадцать, уже завтра.
- Классно.
- Классно.
- Поздравляю, Гульд.
- Спасибо.
- Вот увидишь, тринадцать лет - это классно.
- Надеюсь.
- Я правда тебя поздравляю.
- Спасибо.
- А твой отец где-то рядом, а?
- Нет. Он работает.
- Ах да, конечно.
- Отец работает на оборону.
- Классно.
- У вас всегда все классно, да?
- Что?
- У вас всегда все классно?
- Да... Наверное.
- Классно.
- То есть... Со мной такое случается.
- Везет же.
- Со мной это случается в самые неожиданные моменты.
- Говорю же - везет.
- Я была однажды в какой-то забегаловке на шоссе номер 16; сразу у
въезда в город я увидела какую-то забегаловку, вошла и заняла очередь, а за
кассой сидел вьетнамец, который почти ничего не понимал, так что очередь не
продвигалась, ему заказывали гамбургер, а он переспрашивал: "Что?", может,
он работал только первый день, не знаю, тогда я стала озираться по сторонам,
стояло пять или шесть столиков, и сидели люди, все лица у них были разные, и
перед каждым еда, не такая, как у других, или отбивная, или булочка, а может
чили, все они жевали, и каждый был одет в точности так, как хотел одеться,
утром встал и выбрал какую-нибудь одежду, вон ту красную рубашку или пиджак,
жмущий в подмышках, именно то, что хотелось надеть, и вот теперь они здесь,
и у каждого из них жизнь позади и жизнь впереди, а тут, внутри, они словно
пребывали в переходном периоде, а завтра все сначала, синяя рубашка, длинное
платье, и конечно же, у той блондинки с веснушками мать лежит в больнице с
безнадежными анализами крови, а она сидит здесь, выбирает подгоревшие чипсы,
читает газету, прислонив ее к солонке в форме бензонасоса, а вот этот, весь
упакованный под бейсболиста, наверняка не выходил на площадку много лет, и
теперь сидит здесь со своим сыном, отвешивая ему подзатыльники, и каждый раз
мальчик поправляет свою бейсболку, а отец - хлоп, и вновь подзатыльник, и
все это во время еды, под телевизором, висящим на стене, с потухшим экраном,
и уличный шум доносился с порывами ветра, а в углу сидели двое очень
элегантных в сером, двое мужчин, и казалось, что один из них плачет, это
было нелепо, но он плакал над бифштексом с картошкой, молча плакал, а другой
был безупречен, перед ним тоже стоял бифштекс, он ел, и больше ничего, но в
какой-то момент он поднялся, прошел к соседнему столику, взял бутылку
кетчупа, вернулся на свое место и стоял, стараясь не запачкать свой серый
костюм, а потом вылил немного кетчупа в тарелку того, который плакал, что-то
прошептал ему, не знаю что, потом закрыл бутылку и снова начал есть, они
сидели в углу, я смотрела на все это - на вишневое мороженое, растоптанное
по полу, объявление "Не работает" на двери туалета - ясно было, что про это
можно подумать только как отвратно, ребята, настолько это было грустно и
отвратно, и между тем, пока я стояла там в очереди, а вьетнамец так ничего и
не понимал, что-то со мной произошло, и я подумала: "Господи, как классно",
мне даже немного хотелось смеяться, черт побери, до чего все это было
классно, все правильно, до последней крошки еды на полу, до последней
замусоленной салфеточки, хотелось смеяться, не зная почему, но зная, что все
это, правда, было классно. Нелепо, да?
- Странно.
- Об этом стыдно рассказывать.
- Почему?
- Не знаю... нормальные люди такие вещи не рассказывают...
- Мне понравилось.
- Брось...
- Нет, честно, особенно про кетчуп...
- Как он взял бутылку и вылил...
- Ну да.
- Весь в сером.
- Смешно.
- Точно.
- Точно.
- Гульд?
- М-м.
- Я рада, что ты позвонил.
- Э, нет, подождите...
- Я здесь.
- Как тебя зовут?
- Шатци.
- Шатци.
- Меня зовут Шатци Шелл.
- Шатци Шелл.
- Да.
- И никто не наматывает телефонный провод тебе на шею?
- Никто.
- Так когда они придут, не забудь, что они неплохие.
- Вот увидишь, они не придут.
- Даже не мечтай, придут...
- Ну с какой стати, Гульд?
- Дизель обожает Мами Джейн. И у него рост два метра сорок семь
сантиметров.
- Классно.
- Как сказать. Когда он очень взбешен, совсем не классно.
- И сейчас он очень взбешен?
- Ты бы тоже взбесилась, если бы они проводили референдум, чтобы убить
Мами Джейн, а Мами Джейн была бы для тебя идеалом матери.
- Но это же только референдум, Гульд.
- Дизель говорит, что все это жульничество. Они уже давным-давно
решили, что убьют ее, а референдум устраивают, чтобы хорошо выглядеть.
- Может, он ошибается.
- Дизель никогда не ошибается, Он верзила.
- Насколько он высокий?
- Настолько.
- Я была один раз с таким, который мог достать баскетбольную корзину,
даже не вставая на цыпочки.
- Правда?
- И при этом он работал контролером в кинотеатре.
- А ты его любила?
- Что за вопросы, Гульд?
- Ты сказала, что была с ним.
- Да, мы были вместе. Были вместе двадцать два дня.
- А потом?
- Не знаю... все было немножко сложно, понимаешь?
- Да... вот и с Дизелем все немножко сложно.
- Ну да.
- Отец заставил его построить уборную по росту, и с тех пор он
несчастен.
- Я же говорю, что все немножко сложно.
- Ну да. Когда Дизель пытался пойти в школу, в Татон, и приехал туда
утром...
- Гульд?
- Да.
- Извини, можешь подождать минутку, Гульд?
- О'кей.
- Не вешай трубку, хорошо?
- О'кей.
Шатци Шелл перевела линию в режим ожидания. Затем повернулась к
мужчине, который стоял у стола, разглядывая ее. Начальник отдела развития и
рекламы. Беллербаумер. Из тех, кто постоянно грызет дужку очков.
- Господин Беллербаумер?
Господин Беллербаумер прочистил горло.
- Вы разговариваете о каких-то верзилах.
- Точно.
- Вы занимаете телефон в течение двенадцати минут и все это время
говорите о каких-то верзилах.
- Двенадцать минут?
- Вчера в течение двадцати семи минут вы оживленно беседовали с
биржевым маклером, который в конце концов предложил вам выйти за него замуж.
- Он не знал, кто такая Мами Джейн, и мне пришлось...
- А в первый день вы занимали телефон час и одиннадцать минут, проверяя
домашнее задание этого проклятущего мальчишки, который потом вместо ответа
выдал: а почему бы не угробить самого Баллона Мака?
- А что, неплохая идея, а?
- Этот телефон - собственность CRB, и вам платят за то, чтобы вы
произносили только одну проклятущую фразу: должна ли умереть Мами Джейн?
- Я стараюсь делать все, что в моих силах.
- Я тоже. Вот поэтому я вас увольняю.
- Что-что?
- Я вынужден вас уволить.
- Вы не шутите?
- К сожалению.
- ...
- ...
- ...
- ...
- Господин Беллербаумер?
- Я слушаю.
- Вас очень обременит, если я закончу разговор?
- Какой разговор?
- Телефонный. На линии молодой человек, он ждет.
- ...
- ...
- Заканчивайте.
- Спасибо.
- Не за что.
- Гульд?
- Слушаю.
- Знаешь, нам придется расстаться, Гульд.
- О'кей.
- Меня только что уволили.
- Классно.
- Вот уж не знаю.
- Зато теперь тебя не задушат.
- Кто?
- Дизель и Пумеранг.
- Верзила?
- Верзила - это Дизель. А Пумеранг - это другой, который без волос. Он
немой.
- Пумеранг.
- Да. Немой. Он не разговаривает. Слышит, но не говорит.
- Их задержат у входа.
- Эти двое вообще никогда не останавливаются.
- Гульд?
- Да.
- Должна ли умереть Мами Джейн?
- Пошли все в жопу.
- "Не знаю" . О'кей.
- Скажи мне одну вещь, Шатци.
- Я уже должна идти.
- Только одну.
- Говори.
- Вот это место... ну, та забегаловка...
- Да...
- Я вот что подумал... Наверное, это неплохое местечко...
- Да.
- Я подумал, что мне было бы приятно отпраздновать там свой день
рождения.
- В каком смысле?
- Завтра... у меня день рождения... можно было бы нам всем там
посидеть, может, там еще будут эти двое в сером, которые с кетчупом.
- Ну и странная же мысль, Гульд.
- Ты, я, Дизель и Пумеранг. Я угощаю.
- Не знаю.
- Клянусь, это отличная мысль.
- Может быть.
- 85.56.74.18.
- Что это?
- Номер моего телефона, если ты позвонишь мне, ладно?
- Не верится, что тебе тринадцать лет.
- Завтра исполнится, если быть точным.
- Ну да.
- Тогда договорились.
- Да.
- Договорились.
- Гульд?
- Да.
- Пока.
- Пока, Шатци.
- Пока.
Шатци Шелл нажала голубую клавишу и отключила связь. Она принялась
потихоньку складывать свои вещи в желтую сумочку, на сумочке была надпись
"Спаси планету Земля от педикюра". Она захватила и снимки Уолта Диснея и Евы
Браун в рамках. И маленький диктофон, который всегда носила с собой. Время
от времени она включала его и наговаривала что-нибудь на пленку. Остальные
семь девушек молча смотрели на нее, а тем временем телефоны звонили почем
зря, замораживая ценную информацию о будущем Мами Джейн. Поскольку ей было
что сказать, Шатци Шелл сказала, снимая кроссовки и переобуваясь в туфли на
каблуках:
- Да, так вот, имейте в виду, через некоторое время в эту дверь войдут
верзила и безволосый тип, немой, они всЈ разобьют и всех передушат
телефонными проводами. Верзилу зовут Дизель, а немого - Пумеранг. Или
наоборот, точно не помню. Как бы там ни было: они не такие уж и плохие.
Фотокарточка Евы Браун была обрамлена красным пластиком, а за подложкой
на случай необходимости торчала складная подставка. Лицо на снимке было
действительно лицом Евы Браун.
- Ясно?
- Вроде того.
- Пианист располагался на первом этаже огромного коммерческого центра,
прямо под движущимся наверх эскалатором, там лежал красный ковер и стояло
белое пианино, а он, одевшись во фрак, играл по шесть часов в день, играл
Шопена, Кола Портера и еще что-то вроде этого, и всЈ наизусть. В его
распоряжении имелась элегантная табличка с надписью "Наш маэстро на минутку
отлучился"; выходя в туалет, он доставал ее и устанавливал на крышке
пианино. Затем возвращался и вновь играл. Он был не так плох, как другие
папаши, я имею в виду, неплохой в том смысле, что... ну, он никого не бил,
не пьянствовал, не трахал свою секретаршу, ничего такого, была еще машина...
которую он не покупал, его тревожило, что машина будет слишком... слишком
новой или чересчур красивой, он мог бы купить ее, но не делал этого; его
тревожило это, не думаю, что у него имелся четкий план, просто для него это
было естественно, в общем, не покупал, и все тут. Он вообще не делал ничего
такого, именно в этом и была проблема, понимаешь? Так и появилась эта
проблема - не сделать этого, потом еще много чего, работать - и все, и он
делал это, как будто жизнь его обошла, и из-за этого терял в своем
мастерстве, терпел поражение, не хотел ничего проявить. Он был как черная
дыра, какая-то бездна несчастий, а ведь это самая настоящая трагедия, а
корнем всей трагедии было то, что он увлекал в эту дыру и нас, меня и мою
мать; он с удивительным постоянством тянул нас туда, каждой минутой, каждым
мгновением своей жизни, каждым движением он с упорством маньяка доказывал
убийственную теорему, теорему о том, что если он и делал это, то из-за нас -
из-за нас с матерью, в том-то и заключалась теорема, из-за нашего
существования, из-за чувства вины перед нами обеими, ради нашего спасения,
из-за нас, ради нас, каждый Божий день он доказывал эту идиотскую теорему...
Вся его жизнь с нами была непрерывным и бесконечным жестом, который он
применял сознательно, самым жестоким и хитрым образом, то есть не говоря ни
слова; он никогда ничего не сказал бы, ни слова не говорил об этом, хотя,
ясное дело, мог бы и сказать, но не сказал бы никогда; это было ужасно, это
было так жестоко - никогда ничего не говорить, а потом твердить тебе это
каждый Божий день - тем, как он сидит за столом, как смотрит телевизор, даже
как бреется... И все эти гадости, которых он не совершал, выражение лица, с
которым он смотрел на тебя... это было ужасно, и все, что ты мог сделать -
сойти с ума, и я сходила с ума; ведь я была совсем ребенком, беззащитным
ребенком; дети - сволочи, но против чего-то они ничего не могут поделать; и
если ударить ребенка, он ничего не может поделать, так и я не могла ничего
сделать - только сходить с ума, тогда однажды мать взяла и рассказала мне
про Еву Браун. Это был прекрасный пример. Дочка Гитлера. Мне было сказано,
что я должна думать о Еве Браун. То, что получилось у нее, может получиться
и у меня, сказали мне. Это был странный, но увлекательный рассказ. Мне
сказали, что когда он покончил с собой, проглотив цианистый калий, она
сделала это вместе с ним, она была там, в бункере, и умерла вместе с ним.
Мне сказали, что даже в худших из отцов есть что-то хорошее. И ради любви
нужно научиться любить это в них. Я думала над этим. Я понимала так, что и в
Гитлере есть что-то хорошее, и придумывала разные истории об этом: например,
когда он возвращается вечером домой, уставший, говорит тихим голосом, вот он
усаживается перед камином, пристально глядит на огонь, уставший до смерти, а
тут я, Ева Браун, да? Белокурая девочка с косичками и ногами в белых
чулочках под юбкой; и я, не приближаясь, смотрю на него из соседней комнаты;
а он так невероятно устал от всей этой крови, которая льется повсюду, он
прекрасен в этой своей форме, глаз не оторвать; и вот кровь исчезает, и
видна только усталость, необычайная усталость, и я восхищаюсь ею, а потом он
оборачивается ко мне, видит меня, улыбается, встает и во всей своей
ослепительной усталости, давящей на него, идет ко мне, прямо ко мне и
пристраивается рядом: Гитлер. Хрен знает что. Он вполголоса говорит мне
что-то по-немецки, а потом правой рукой тихонько гладит меня по голове, и
какой бы леденящей она ни казалась, но рука у него была мягкая и теплая,
нежная и приятная, как будто несла в себе какую-то внутреннюю мудрость,
рука, которая могла тебя спасти, и, как бы отвратительно это ни казалось,
это была рука, которую ты мог любить, а в конце концов и полюбил,
представив, как прекрасно было бы, если бы это была правая рука твоего отца,
такая нежная. Вот что я придумывала и прокручивала у себя в голове, и всякое
тому подобное. Для тренировки, понятно? Ева Браун была моим тренажером. И со
временем я преуспела. По вечерам я пялилась на своего отца, сидящего в
пижаме перед телеком, пялилась до тех пор, пока мне не удавалось увидеть
Гитлера в пижаме перед телеком. Чтобы сохранить образ, я какое-то время
хорошенько впитывала его, стараясь сохранить немного расплывчатым, и
возвращалась к своему папе, к его истинному лицу: господи, он казался таким
нежным, жутко усталым и совершенно несчастным. Временами возвращался образ
Гитлера, а потом вновь моего отца, они перемещались туда-сюда в моем
воображении, и все же образ Гитлера был необходим, чтобы избежать постоянной
пытки, молчания, в общем, всего этого дерьма. Это срабатывало. Кроме
нескольких раз. Ну, ладно. Через несколько лет я прочла в журнале, что Ева
Браун была не дочерью, а любовницей Гитлера. Или женой, не знаю. Короче,
спала с ним. Меня это потрясло. В голове у меня все перепуталось. Я
пробовала заново разложить по полочкам все это, но как? Я не знала, что и
делать. Мне так и не удалось стереть из сознания тот образ Гитлера, когда он
подходит к малышке и принимается целовать ее и все такое. Отвратно. А
малышкой была я, Ева Браун, и он становился моим отцом, такая вот путаница,
просто ужас. И я не могла больше собрать эту головоломку, не было способа
вернуть все на прежнее место, просто раньше это действовало, а потом
перестало. Вот такой конец, Никогда больше я не хотела относиться к своему
отцу иначе, до тех пор, пока он не "родился заново", как он выражался.
Забавная история. Он родился заново в одно прекрасное воскресенье. Он все
еще играл на пианино под эскалатором, а тут к нему подошла одна дама,
увешанная драгоценностями и к тому же слегка навеселе. Он играл "When we
were alive", а она танцевала прямо перед всеми с огромными сумками в руках и
блаженным лицом. И так продолжалось примерно полчаса. А потом она увела его
за собой, и увела навсегда. Вот что он сказал дома: я родился заново. И,
честно говоря, я снова немножко полюбила его, потому что это было... ну, как
освобождение, что ли, не знаю, он был еще причесан на манер латинского
любовника, знаешь, такой пробор, словно высеченный на седых волосах, и в
новой рубашке, и мне показалось, что по крайней мере на мгновение я его
полюбила, как будто наступило освобождение. Я родилась заново. Годы домашней
трагедии перечеркнуты одной дурацкой фразой. Глупо. Но так было много раз,
все так же и так же, почти всегда: до самого конца обнажалась эта боль, вся
эта боль, такая бессмысленная, просто животное страдание, такая
бессмысленная, это не было несправедливо и не было справедливо; это не было
прекрасно или же безобразно, просто бессмысленно, все, что ты в конце концов
можешь сказать: боль была бессмысленна. Если подумать, то и свихнуться
недолго, так что лучше об этом не думать вообще, это все, что ты можешь
сделать: больше не думать, больше никогда, никогда, ясно?
- Вроде того.
- Вкусный гамбургер?
- Да.
Короче, как бы то ни было, ни Дизель, ни Пумеранг так никогда и не
добрались до CRB, поскольку на перекрестке между Седьмой улицей и бульваром
Вурдон, где они находились, прямо перед ними на середину тротуара выкатился
каблук-шпилька от черной туфли. Кто знает, откуда он прикатился, но теперь
лежал неподвижно, словно крошечное препятствие в потоке людей, хлынувшем на
обеденный перерыв.
- Черт побери, - сказал Дизель.
- А что это? - несказал Пумеранг.
- Гляди, - сказал Дизель.
- Черт побери, - несказал Пумеранг.
Они уставились на этот черный каблук-шпильку (было бы на что смотреть),
а мгновение спустя - это было неотвратимо - перед их взорами вспыхнула
изящная щиколотка в темном нейлоне, они увидели сбившийся шаг, именно шаг,
поглощенный ритмом и танцем, и расчетливо-женственный, блестящий темный
нейлон. Сначала они видели этот шаг в маятнике двух танцующих стройных ног,
а потому легком маятниковом покачивании груди, стянутой блузкой и
устремляющейся к волосам, - брюнетка с короткой стрижкой, - подумал Дизель;
- блондинка с короткой стрижкой - подумал Пумеранг. Ножки, гладкие и
достаточно стройные, танцевали в таком ритме, что их взглядам уже
представились женское тело, и человечество, и история, когда едва заметное
неверное движение неожиданно сбивает шаг, еще шаг, и вот каблук начинает
вибрировать, отделяется от туфли, и все происходит в том же ритме - женщины,
человечества и истории; и этот ритм завершается каденцией, и воцаряется
тишина.
Вокруг был большой бардак, но казалось, что ничто не могло вывести их
из оцепенения. Дизель, еще более сгорбленный, чем обычно, уставился на
тротуар; Пумеранг поглаживал левой рукой бритый череп - вперед-назад: правой
рукой он, как обычно, уцепился за карман штанов Дизеля. Они разглядывали
черный каблучок-шпильку, но на самом деле видели эту женщину, смущенную и
замедляющую шаг, видели, как она, обернувшись на мгновение, произносит:
- і-моЈ, - даже не думая останавливаться, как сделала бы любая
нормальная женщина, - остановиться, обернуться, поднять каблук, попробовать
снова приладить его, опираясь на запрещающий дорожный знак... Она даже и не
подумала сделать что-либо разумное, напротив, она продолжала идти, грациозно
повторяя:
- і-моЈ.
В этот момент она легчайшим жестом скинула покалеченный туфель и в
неловкости вынужденной хромоты обнаружила подлинную красоту, а когда
сбросила и другой туфель, то и вовсе превратилась для этих двоих в миф -
идет себе босиком в мерцающих темно-нейлоновых чулках, вот она берет туфель
и швыряет его в синюю урну, и уже оглядывается вокруг в поисках того,
который тут как тут: желтый автомобиль медленно едет по улице, она поднимает
руку, с запястья скользит вниз что-то золотое, желтый автомобиль
направляется к ней, останавливается, она садится и называет адрес,
одновременно подбирая тонкую ногу - босую стопу - на сиденье, задирается
юбка, на мгновение сверкнет теплая перспектива кружевной подвязки и
белого-белого бедра, исчезающего на несколько сантиметров вглубь, а потом
снова появляющегося в крае трусиков; этот проблеск длится чуть дольше, чем
разряд молнии, и проникает в глаза мужчины в темном костюме, который с
трудом плетется позади, теплая молния прилипает к сетчатке, распаляет
сознание, и он валится на ограждение, словно под наркозом, уставший, давно
женатый человек, валится, сопровождаемый грохотом металла и собственными
стонами.
Вот так и получилось, что человек в темном связал Дизеля и Пумеранга по
рукам и ногам, вернее, их затянуло в водоворот, они следовали за своим
смятением, которое всколыхнуло их, так сказать, а водоворот вытолкнул
довольно далеко, так что можно было видеть цвет женского халата - коричневый
- и чувствовать вонь, доносящуюся из кухни. Они ухитрились сесть с ним за
стол и заметили, что жена его преувеличенно громко смеется над шутками,
сыпавшимися с экрана, в то время как мужчина в темном костюме наливал ей в
стакан пиво, а для себя держал бутылку минеральной воды, теплой и
негазированной, которую вынужден был пить годами, памятуя о четырех
давнишних приступах почечных колик. Во втором ящике его письменного стола
они нашли семьдесят две страницы незаконченного романа под названием
"Последняя ставка" и визитную карточку на имя доктора Мортенсена, на обороте
был отпечаток лиловой губной помады. Радиобудильник был настроен на волну
102.4 - Радио Ностальжи, на ночном столике стояла лампа с абажуром, чтобы
свет был более приглушенным. Еще была брошюра Детей Господа с теоретическим
обоснованием безнравственности охоты и рыболовства: заголовок, немного
подпаленный лампочкой, гласил: "Я сделаю вас ловцами человеков".
Они продолжали рыться в нижнем белье госпожи Мортенсен, когда, по
примитивной и вульгарной ассоциации, в крови вновь поднялось воспоминание о
расчетливо-женственном блестящем темно-нейлоновом чулке - острое потрясение,
которое вынуждает броситься назад к желтому такси и там, на обочине,
оцепенеть от рокового открытия - рокового исчезновения желтого такси в
сердце города; весь проспект заполнен машинами, но нет только желтых такси и
волшебной сказки на заднем сиденье.
- Боже, - сказал Дизель.
- Исчезла, - несказал Пумеранг.
На изогнутой поверхности черного каблучка-шпильки запечатлелись
интерьер города, тысячи улиц, сотни слепых желтых машин.
- Проворонили, - сказал Дизель.
- Все может быть, - несказал Пумеранг.
- Будто ищешь иголку в стоге сена.
- Ищешь, но не машину.
- Их тыщи.
- Не желтую машину.
- Машин слишком много.
- Не машину, а туфли.
- Куда она точно может поехать в желтой машине.
- Туфли. Обувной магазин.
- Она сказала, куда хочет поехать.
- Обувной магазин. Ближайший обувной магазин.
- Она посмотрела на таксиста и сказала...
- Ближайший обувной магазин. Черные туфли на шпильке.
- ...самый лучший ближайший обувной магазин,
- У Токсона, Четвертая улица, второй этаж, женская обувь.
- У Токсона, точно.
Они отыскали ее перед зеркалом, в черных туфлях на шпильке, и продавец
говорил:
- Лучше не бывает.
Больше они ее не теряли. Неизвестно, сколько времени они изучали ее
жесты и предметы, ее окружавшие, словно проверяя их по запаху. Наконец
появилось то, что они могли вдохнуть, когда, после бесконечного ужина,
проводили ее до спальни. В постели лежал мужчина, который источал запах
одеколона и беспрестанно слушал "Болеро" Равеля с помощью пульта управления.
Перед кроватью стоял аквариум с лиловой рыбкой и дурацкими пузырьками. Он
занимался любовью в благочестивом молчании: сперва положил золотое
обручальное кольцо на ночной столик рядом с пятью заранее приготовленными
фирменными презервативами. Она проводила ногтями по его спине достаточно
сильно, чтобы он почувствовал, и достаточно нежно, чтобы не оставлять
следов. На седьмом "Болеро" она сказала:
- Прости, - села на кровати, оделась, обула черные туфли на шпильке и
вышла, не говоря ни слова. Последним, что они увидели, была тихонько
закрытая дверь.
Шел дождь. Асфальт служил зеркалом для черного каблучка-шпильки,
блестящий глаз смотрел на каблук и на зеркало.
- Дождь, - сказал Дизель.
Они подняли глаза, свет уже другой, серый, мало народу, шорох шин и
грязные лужи. Размокшие туфли, вода затекает за воротник. На часах
совершенно неудобоваримое время.
- Пошли, - сказал Дизель.
- Пошли, - несказал Пумеранг.
Дизель шел с трудом, медленно, приволакивая левую ногу в уродливом
ботинке, громадный, обремененный ногой, которая искривлялась ниже колена,
едва сгибалась, скрючивая каждый шаг в кубистском танце. Он дышал тяжело,
как велосипедист на подъеме, в гадком и мучительном ритме. Пумеранг знал
наизусть каждый вдох и каждый шаг. Он вцепился в Дизеля и пританцовывал
танго, демонстрируя усталость участника танцевального марафона.
Вот один и другой, рядом, полусгнившие куски города по пути, жидкий
свет светофоров, машины едут на третьей скорости, производя шум сливного
бачка, каблук на земле, все более далекий, увлажненный глаз, без век, без
ресниц, совершенный глаз.
Фото Уолта Диснея было чуть больше размером, чем снимок Евы Браун. Оно
хранилось в рамке светлого дерева с гибкой подставкой сзади, на случай
необходимости. Седоволосый Уолт Дисней, улыбаясь, сидел верхом на
паровозике. Обычном детском паровозике с локомотивом и несколькими вагонами.
Без рельсов и на резиновых колесиках. Паровозик из Диснейленда, Аннахейм,
штат Калифорния.
- Ясно?
- Вроде того.
- В общем, он был самым великим, да, самым великим. Жуткий реакционер,
если хочешь, но он умел создавать счастье, это был его талант, добиваться
счастья, без больших сложностей, он старался для всех, величайший
производитель счастья, никогда не виданного счастья, для всех карманов, на
любой вкус; эти его истории про уток, и гномов, и кукол, подумай, как бы он
делал их, и все же он устроил там большой бардак, что-то в этом роде, и
потом тебя спрашивают, что такое счастье, даже если тебя от этого тошнит, ты
должен допустить, что, пожалуй, это не совсем так, но какой у него вкус,
характер, я хочу сказать, как говорят о землянике или малине, у счастья вот
этот вкус, и пусть это подделка, пусть это не подлинное счастье, скажем так,
настоящее; но это были чудесные копии, лучше оригинала, которые невозможно
было...
- Хватит.
- Хватит?
- Да.
- Ну и как?
- Ничего.
- Пошли?
- Пошли.
Пошли? Пошли.
1
- До чего отвратный дом, - сказала Шатци.
- Да, - подтвердил Гульд.
- Совершенно отвратный дом, поверь мне.
Если придерживаться точных формулировок точно, Гульд был гением. Чтобы
установить этот факт, создали специальную комиссию из пяти профессоров,
которые проэкзаменовали его в шестилетнем возрасте, тестируя три дня подряд.
На основании параметров Стокена его следовало отнести к разряду "дельта"; на
этом уровне мыслительных способностей интеллект подобен чудовищной машине,
границы возможностей которой трудно предсказать. Временно ему определили IQ,
равный 108, число достаточно невероятное. Его забрали из начальной школы,
где в течение шести дней он пытался казаться нормальным, и поручили группе
университетских исследователей. В одиннадцать лет он стал лауреатом в
области теоретической физики за работу по решению уравнения Хаббарда в двух
измерениях.
- Что делают ботинки в холодильнике?
- Бактерии.
- То есть?
- Я изучаю бактерии. В ботинках лежат увеличительные стекла. Бактерии
граммположительные.
- А заплесневелая курица - тоже дело бактерий?
- Курица?
В доме Гульда было два этажа. Восемь комнат и другие помещения, вроде
гаража или погреба. В гостиной лежал ковер - имитация тосканских кирпичных
плиток, но поскольку он был толщиной четыре сантиметра, то в этом не
находили ничего особенно хорошего. В угловой комнате на втором этаже
находился настольный футбол. Ванная комната - вся красная, включая
сантехнику. Общее впечатление было таким, будто это очень богатый дом,
который ФБР обшарила в поисках микрофильма о том, как Президент трахался в
борделях Невады.
- Как можно жить в такой обстановке?
- На самом деле я живу не здесь.
- Но дом ведь твой?
- Вроде того. У меня две комнаты в колледже, внизу, при университете.
Там и столовая есть.
- Ребенок не должен жить в колледже. Ребенок не должен был бы даже
учиться в таком месте вообще.
- А что должен был бы делать ребенок?
- Не знаю... играть со своей собакой, подделывать подписи родителей,
останавливать кровотечение из носа, что-то в этом роде. Но уж конечно не
жить в колледже.
- Подделывать что?
- Ладно, проехали.
- Подделывать?
- Хотя бы гувернантку... По крайней мере, могли бы нанять гувернантку,
твой отец никогда не задумывался об этом?
- У меня есть гувернантка.
- Честно?
- В каком-то смысле.
- В каком смысле, Гульд?
Отец Гульда соглашался, что ребенку нужна гувернантка, ее звали Люси.
По пятницам, в девятнадцать пятнадцать, он звонил, чтобы узнать, все ли в
порядке. Тогда Гульд подзывал к телефону Пумеранга. Пумеранг великолепно
имитировал голос Люси.
- Но ведь Пумеранг немой?
- Вот именно. И Люси тоже немая.
- У тебя немая гувернантка?
- Не совсем. Мой отец считает, что я должен иметь гувернантку, оплата
ежемесячно почтовым переводом, ну, я и сказал ему, что она очень хорошая,
только немая.
- И он по телефону узнает, как дела?
- Да.
- Гениально.
- Срабатывает. Пумеранг великолепен, Знаешь, это разные вещи - слушать
молчание звезд или молчание немого. Это разные виды тишины. Мой отец не дал
бы себя обмануть.
- Должно быть, твой отец очень умный.
- Он работает на оборону.
- Уже слышала.
В день окончания Гульдом университета его отец прилетел с военной базы
в Арпака и посадил свой вертолет на лужайку перед университетом. Собралась
куча народа. Ректор произнес великолепную речь. Один из наиболее
значительных отрывков был посвящен бильярду. "Мы смотрим на твои
человеческие и научные свершения, дорогой Гульд, как на параболу мудрости,
которую опытная рука Господня запечатлела на бильярдном шаре твоего разума,
опуская его на зеленое сукно бильярда жизни. Ты - бильярдный шар, Гульд, и
бежишь между бортами знания, вычерчивая безошибочную траекторию, по которой
ты тихо катишься при нашем восхищении и поддержке в лузу славы и успеха.
Скажу тебе по секрету, сынок, но с огромной гордостью, вот что скажу тебе: у
этой лузы есть имя, эта луза называется Нобелевская премия". Из всей речи
самое большое впечатление на Гульда произвела фраза: ты - бильярдный шар,
Гульд. Поскольку он, ясное дело, был склонен верить своим профессорам, то
сделал вывод, что его жизнь должна катиться как предопределено свыше, и
позднее, в течение многих лет он пытался почувствовать на своей коже
ласковое прикосновение зеленого сукна и распознать в приступах внезапной
боли травму от удара о ровные борта, геометрически точно рассчитанную.
Неудачные обстоятельства - он выяснил, что детям в бильярдный зал вход
воспрещен, - слишком долго мешали ему проверить, как в действительности
позолоченный его воображением образ бильярда мог бы превратиться в точную
метафору ошибки и весьма убедительное обоснование точности, недоступной
человеку. Вечер, проведенный "У Мерри", мог бы дать полезную информацию о
непоправимом вмешательстве случая в любой геометрический расчет. Под
дымчатым светом, тяжело падавшим на закапанное жиром зеленое сукно, он
увидел бы лица, на которых, словно иероглифами, было написано поражение,
утрата иллюзий, в которых гармонично сплетались желанное и реальное,
воображаемое и факты. Для него не составило бы труда открыть в конце концов
несовершенство мира, где в высшей степени невероятно распознать среди
физиономий игроков торжественный и успокаивающий Божий лик. Но, как уже было
сказано, "У Мерри" ты оказываешься только по предъявлении диплома, и это
позволило прекрасной метафоре ректора - вопреки всякой логике, - долгие годы
оставаться нетронутой в воображении Гульда, подобно священной иконе,
спасшейся от бомбардировки. Итак, эта икона внутри него оставалась
нетронутой, но, годы спустя, неожиданно настал день, опустошивший его жизнь.
Он даже нашел тогда время взглянуть на нее - сквозь все шрамы - пристально,
любовно и безнадежно, прежде чем попрощаться с ней самым жестоким образом,
на который он только был способен.
- А ты работаешь, Шатци?
- Нет, Гульд.
- Хочешь стать моей гувернанткой?
- Да.
2
За домом Гульда находилось футбольное поле. Гоняли мяч только сопляки,
те же, кто постарше, стояли либо на скамейке запасных и вопили, либо на
небольшой деревянной трибунке, где жевали и точно так же вопили. И перед
воротами, и в центре поля росла трава, так что это было отличное футбольное
поле. Гульд, Дизель и Пумеранг часами простаивали, глядя на него из окна
спальни. Их интересовали игры, тренировки, словом, все, что попадало в поле
зрения. Гульд вел записи, поскольку у него имелась собственная теория. Он
был убежден, что каждому игроку соответствует точная морфологическая и
психологическая конфигурация. Он мог распознать центрального нападающего,
даже когда ему приходила замена или когда он надевал майку под номером
девять. Его мощная фигура была запечатлена на фотографиях команд; Гульд
исследовал их некоторое время, а затем мог сказать, в какой сборной играет
вот этот усатый или кто был правым крайним нападающим. Он подсчитал, что
погрешность равна 28 процентам. Он старался свести это число к десяти,
используя каждую возможность, когда мальчики играли на поле у дома.
Защитники доставляли еще больше хлопот, поскольку распознать их было
относительно просто, а вот понять - правый это или левый - было уже
затруднительно. Обычно правый защитник был более крепок, но менее развит в
психологическом отношении. При таком рациональном подходе он продвигался
вперед в соответствии с логическими умозаключениями, вообще не позволяя себе
фантазировать. Он подтягивал спадающие гетры и изредка сплевывал на землю.
Левый же защитник, напротив, тянул время, принимая на себя атаки правого
нападающего из другой команды - особенно эффектный прием, совершенно
неожиданный для противника, склонного к анархии, а следовательно, и к
слабоумию. Правый крайний нападающий превратил свою часть поля в территорию
без правил, единственной стабильной системой отсчета была боковая линия,
белая полоса, начерченная мелом, около которой он кружил, как неизлечимый
маньяк. Левый защитник - как защитник - был психологически устойчив, больше
подчинялся порядку и геометрии и поневоле приноравливался к невыгодной для
него экосистеме, а значит, изначально был обречен на проигрыш. Необходимость
постоянно приспосабливать свои реакции к совершенно неожиданным схемам
приговорила его к вечной душевной - а часто и физической - неустойчивости.
Этим и объясняется его поведение - стремление отрастить длинные волосы, уйти
с поля из чувства протеста и перекреститься, когда прозвучит свисток к
началу матча. Короче говоря, отличить правого защитника на фотографии было
практически невозможно. Гульду, правда, изредка удавалось.
Дизель разглядывал игроков, поскольку ему нравились удары головой. Он
испытывал необычайное удовольствие, когда с поля доносился удар по черепу, и
каждый раз, когда это случалось, произносил: "Псих", каждый долбаный раз, с
довольной физиономией: "Псих". Однажды мальчик внизу отбил мяч головой, мяч
долетел до перекладины ворот и отскочил назад, мальчик вновь отбил его
головой в центр ворот, нырнул вперед и принял мяч головой раньше, чем тот
коснулся земли, он лишь слегка задел его и рухнул в воротах. Тут Дизель
сказал: "Ну, натуральный псих". Все остальное время он говорил только:
"Псих".
Пумеранг смотрел матчи, потому что искал зрелища, которое видел раньше
по телеку. По его мнению, оно было столь захватывающим, что не могло
исчезнуть навсегда, определенно оно должно было бродить по всем футбольным
полям мира, и он простаивал здесь, в ожидании того, что произойдет на этой
детской площадке. Он выяснил количество футбольных полей, которые существуют
в мире, - один миллион восемьсот четыре - и прекрасно понимал, что
возможность увидеть, как проходят все матчи, для него сводилась к минимуму.
Но на основании расчетов, выполненных Гульдом, вероятность этого была чуть
выше, чем, например, родиться немым. Поэтому Пумеранг выжидал. Зрелище, если
быть точным, состояло в следующем: затянувшаяся передача вратаря,
центральный нападающий выпрыгивает на три четверти и пасует головой, вратарь
противника выходит из ворот и бьет мяч на лету, мяч отлетает назад, за
центральную линию поля через всех игроков, отскакивает от перекладины,
минует ошеломленного вратаря и скрывается в сетке ворот, рядом со штангой. С
точки зрения утонченного любителя футбола, речь шла о нелепой случайности.
Но Пумеранг настаивал на том, что за формой, чисто эстетической, ему
несколько раз доводилось видеть нечто более гармоничное и элегантное. "Это
как если бы все происходило в аквариуме, - молча пытался объяснить он, - как
если бы все передвигалось в толще воды, медленно и плавно, с мячом, неспешно
проплывающим в воздухе, игроки неторопливо превращались бы в рыб, смотрели
бы, разевая рты, вертели бы рыбьими головами вправо и влево, оглушенные и
растерянные, вратарь вовсю шевелил бы жабрами, в то время как мяч скользил
бы мимо него; и вот наконец сеть хитрого рыбака ловит рыбу-мяч, все смотрят,
чудесная рыбалка, молчание более абсолютное, чем бездна морская во всю ширь
зеленых водорослей в белую полоску, сделанных водолазом-разметчиком". Шла
шестнадцатая минута второго тайма.
Матч закончился со счетом два-ноль. Время от времени Гульд спускался
вниз и занимал место на краю поля, за правыми воротами, рядом с профессором
Тальтомаром. Десятки минут проходили в молчании. И никогда их взгляды не
отрывались от поля. Профессор Тальтомар был уже в возрасте, за плечами у
него были тысячи часов, отданных просмотру футбольных матчей. Сами матчи
интересовали его постольку-поскольку. Он наблюдал за арбитрами. Изучал их.
Губами он всегда мял давно потухшую сигарету без фильтра и периодически
прожевывал фразы вроде: "Далековато до игроков" или: "Правило преимущества,
мудило". Частенько он качал головой. Он единственный аплодировал таким
вещам, как удаление с поля или повтор штрафного удара. Он не сомневался в
своих убеждениях, которые конспектировал в течение многих лет, комментируя
любую дискуссию: "Руки на площадке всегда произвольны", "Положение вне игры
никогда не вызывает сомнений", "Все женщины - шлюхи". Он считал вселенную
"футбольным матчем без арбитра", его вера в Бога была своеобразна: "Это
боковой судья, который выдал всем положение "вне игры". Однажды в молодости,
будучи полупьяным, он был выпущен на публику выполнять обязанности арбитра и
с тех пор замкнулся в таинственном молчании.
Гульд считал его глубочайшее знание регламента заслугой, а не виной и
приходил к нему за тем, чего не мог найти у выдающихся академиков, которые
ежедневно готовили его к Нобелевской премии: за уверенностью в том, что
порядок - единственное свойство бесконечности. Итак, между ними происходило
следующее:
1. Гульд появлялся и, даже не здороваясь, устраивался рядом с
профессором, сосредоточив взгляд на поле.
2. Десятки минут они проводили, не обменявшись ни словом, ни взглядом.
3. В какой-то момент Гульд, продолжая внимательно следить за игрой,
говорил что-нибудь вроде: "Резаный пас справа, центральный нападающий
передает мяч правому нападающему, влетает в центр перекладины, которая
ломается надвое, ответный удар мячом к арбитру попадает между ног правого
крайнего нападающего, который, лежа плашмя, пробивает прямо рядом со
штангой, защитник блокирует мяч рукой, и потом его освобождает приходский
священник".
4. Профессор Тальтомар неспешно вынимал изо рта сигарету и стряхивал
воображаемый пепел. Затем сплевывал табачные крошки и тихо бормотал: "Матч
приостановлен для ремонта перекладины со штрафными ударами хозяевам поля за
небрежное содержание покрытия. По возобновлении игры - штрафные команде
гостей и красная карточка защитнику. Дисквалификация на один день без
предупреждения".
5. Далее они продолжали без комментариев, сосредоточившись на игровом
поле.
6. На каком-то этапе Гульд произносил: "Спасибо, профессор".
7. Профессор Тальтомар, не оборачиваясь, бормотал: "Будь здоров,
сынок".
Это случалось по меньшей мере раз в неделю.
Гульду очень нравилось.
Детям нужна уверенность.
И последнее, что происходило на этом поле. Важное. Каждый раз, когда
Гульд сидел там вместе с профессором, мяч катился за линию, прямо к ним.
Каждый раз он подкатывался достаточно близко и останавливался в нескольких
метрах от них. Тогда вратарь шел к ним и орал: "Мяч!" У профессора
Тальтомара не дергался ни один мускул. Гульд смотрел на мяч, затем на
вратаря, но оставался неподвижным.
- Мяч, пожалуйста!
Он застывал и смотрел в пустоту перед собой рассеянным взглядом,
оставаясь неподвижным.
3
В пятницу в девятнадцать пятнадцать позвонил отец Гульда, чтобы
выяснить у Люси, все ли в порядке. Гульд сообщил, что Люси уехала в прошлое
воскресенье с представителем очень известной часовой фирмы, которого
встретила на воскресной службе.
- Часовой фирмы?
- Или чего-то еще, типа цепочек, распятий, что-то в этом роде.
- Бог ты мой, Гульд. Нужно дать объявление в газету. Как в прошлый раз.
- Да.
- Сразу же дай объявление в газету, а потом воспользуйся анкетами,
хорошо?
- Да.
- Но чтобы эта не была немая?
- Хорошо.
- А вы сказали часовщику?
- Она сказала.
- Она?
- Да, по телефону.
- Просто не верится.
- Ну.
- У тебя еще остались копии анкет?
- Да.
- Если дома нет, то сделай ксерокопии, о'кей?
- Алло?
- Гульд?
- Да-да.
- Гульд, ты меня слышишь?
- Теперь слышу.
- Если останешься без анкет, сделай ксерокопии.
- Алло?
- Гульд, ты меня слышишь?
- ...
- Гульд!
- Да.
- Ты меня слышал?
- Алло?
- Это помехи на линии.
- Сейчас я тебя слышу.
- Ты слушаешь?
- Да...
- Алло!
- Да.
- Что за хреновина с те...
- Пока, папа.
- Из какого дерьма делают эти... фоны?
- Пока.
- Из какого дерьма вы делаете эти телеф...
Клац.
Не имея возможности приезжать для проведения собеседований, отец Гульда
составил для кандидаток анкету, которую собственноручно отредактировал и
просил отправлять ответы почтой, оставляя за собой право выбора новой
гувернантки для Гульда на основании полученных ответов. Анкета включала
всего тридцать семь вопросов, но редкой кандидатке удавалось заполнить ее до
конца. В основном все застревали примерно в районе пятнадцатого вопроса (15.
Кетчуп или майонез?). Впрочем, частенько они поднимались и уходили сразу
после первого (1. Может ли кандидатка воспроизвести серию неудач, которые ей
довелось испытать до сегодняшнего дня в состоянии безработицы, конкуренции
за низкооплачиваемое место, невыносимой неизвестности?). Шатци Шелл
расставила на столе снимки Евы Браун и Уолта Диснея, заправила в пишущую
машинку лист бумаги и напечатала число 22.
- Прочти-ка мне что-нибудь из двадцать второго, Гульд.
- Вообще-то ты должна бы начинать с первого.
- Кто это сказал?
- Если есть номер первый, то всегда начинают с него.
- Гульд?
- Да.
- Посмотри-ка мне в глаза.
- Ну.
- Ты и в самом деле считаешь, что если вещи имеют номера, и особенно
номер один, то мы обязательно должны, и ты, и я, и все прочие, должны
начинать именно с него, только по той причине, что это номер один?
- Нет.
- Ну и отлично.
- А какой ты хотела?
- Номер двадцать два.
- Двадцать второй. В состоянии ли кандидатка вспомнить самое прекрасное
из того, что ей приходилось делать в детстве?
Замерев на мгновение, Шатци тряхнула головой и недоверчиво
пробормотала: "Приходилось делать". Затем она принялась писать.
Когда я была маленькой, больше всего мне нравилось посещать Салон
Идеального Дома. Он располагался в Олимпия-Холле, в огромном здании, похожем
на вокзал, с громадной крышей в форме купола. Только вместо железнодорожных
путей и поездов был Салон Идеального Дома. Не знаю, полковник, доводилось ли
вам видеть. Салон проходил ежегодно. Невероятно, но все это было
сконструировано в точности как настоящий дом, ты ходил по нему, чувствуя
себя в стране грез, там были узкие улочки и фонари по углам, все дома были
разные, очень опрятные и новые. Все было на своих местах: и занавески, и
бульварчик, даже сады, - короче, это был мир твоей мечты. Сначала ты думал,
что все это из картона, так ведь нет, все было построено из кирпича, и даже
цветы были настоящими, все было настоящим, здесь ты мог бы жить, мог
подниматься по лестницам, открывать двери, это были самые настоящие дома.
Очень трудно объяснить, но когда ты ходил там в глубине, то в голове у тебя
были очень странные ощущения, что-то вроде грустного изумления. Ну, я хочу
сказать, это были настоящие дома - и все, но потом, на самом-то деле, все
настоящие дома оказывались разными. Мой, к примеру, был семиэтажный, с
одинаковыми окнами и мраморной лестницей, с крошечными лестничными
площадками на каждом этаже и повсеместным запахом хлорки. Прекрасный дом. Но
эти были другими. У них были крыши странной заостренной формы, окна с
эркерами, веранды спереди, винтовые лестницы, террасы, балконы и все такое.
И фонарик над дверью. Или гараж с цветными воротами. Все это было настоящим
и в то же время не было настоящим; возникало такое ощущение, что тебя водят
за нос. Я сейчас вспоминаю - все было обозначено уже в названии: Салон
Идеального Дома, но что ты понимал тогда в идеальных и неидеальных вещах. У
тебя не было представления об идеальном. Это заставало тебя врасплох, так
сказать. Необычное ощущение. Думаю, что я могла бы объяснить вам все это,
если бы мне удалось объяснить, почему я так рыдала, когда появилась там
впервые. Да-да. Я разрыдалась. Я попала туда только потому, что моя тетя
работала там и у нее были входные билеты. Она была очень красивая, высокая
такая, с длинными черными волосами. Ее взяли туда изображать маму, которая
возится на кухне. Дело в том, что каждый раз эти дома оживали, в том смысле,
что люди, располагавшиеся в них, притворялись, что живут там: не знаю,
например, мужчина сидел в гостиной, читая журнал, и курил трубку; были даже
дети в кровати, одетые в пижамки, в двухэтажной кровати, изумительно, мы-то
никогда не видели двухэтажной кровати. Все это делалось, чтобы достичь
идеального эффекта, понимаете? Даже сами персонажи были идеальными. Моя тетя
была идеалом домохозяйки, вся такая элегантная и красивая, в фартуке, как с
картинки, она наводила порядок в американской кухне, медленно и мягко
открывая дверки шкафчиков, доставала оттуда чашки и тарелки и все остальное,
и делала так постоянно. Улыбаясь. Иногда там появлялись даже кинозвезды или
знаменитые певцы, они делали то же самое и при этом снимались, чтобы на
следующий день снимки появились в газетах. Я помню одну певицу, всю в мехах,
с бриллиантами на пальцах, которая смотрела в объектив, демонстрируя, как
работает пылесос фирмы "Гувер". Мы даже не знали, что это за штука такая,
пылесос. Была и еще одна классная вещь в Салоне Идеального Дома: ты уходил
оттуда с головой, забитой кучей вещей, которых ты прежде никогда не видел и
никогда в жизни не увидел бы. Вот такие дела. И все же, когда я впервые
пришла туда с матерью, это действительно был вход в маленькую, вновь
воссозданную горную страну с лугами и тропинками, просто красотища. Сзади
располагались огромные декорации с горными вершинами и синим небом. Я
почувствовала, что у меня в голове творится что-то странное. Я осталась бы
там навсегда, чтобы смотреть, смотреть, смотреть. Мать увела меня, и мы
остановились на площадке, где были только ванные, располагались одна за
другой, совершенно невероятные ванные комнаты, а последняя называлась
"Сейчас не то, что прежде", множество людей рассматривало их; там было
что-то вроде сцены, справа ты видел ванные, которые делались сто лет назад,
а слева - такие же, но со всеми современными наворотами, как у нас теперь. И
еще две модели, совершенно невероятные, - ванны, в которых не было воды,
зато сидели две девушки, и - гениальная выдумка - они были близнецами,
понимаешь? Две близняшки в совершенно одинаковых позах, одна - в медной
лохани, а другая - в сверкающей белой эмалью ванне, и - просто безумие - обе
голые, клянусь, совершенно обнаженные, они улыбались публике и сидели в
специально отрепетированных позах, так, чтобы дать возможность мельком
увидеть сиськи, но не давая рассмотреть их как следует, так, серединка на
половинку; все на полном серьезе обсуждали оборудование для ванных комнат,
но глаза непрерывно бегали, проверяя, не сдвинулась ли случайно рука, так,
чтобы хоть немного были видны сиськи близняшек. Замечу в скобках, для тех,
кто не помнит, что было бы странно, их звали близняшки Дольфин, и если
подумать, наверное, это был псевдоним. Я рассказываю эту историю, раз она
имеет отношение к тому, что под конец я разрыдалась. Я хочу сказать, что все
это вместе взятое тебя расстраивало, с самого начала: такая машина, которая
вгрызалась в тебя и готовила, так сказать, к чему-то особенному. Тем не
менее мы ушли оттуда, от обнаженных близняшек, и вошли в центральную аллею.
Вокруг были все эти Идеальные Дома, из ряда в ряд, каждый с собственным
садом, некоторые казались дряхлыми или ветхими, а остальные - просто один
современнее другого, с гоночными машинами, припаркованными рядом.
Изумительно. Мы медленно продвигались вперед, и в какой-то момент мать
остановилась и сказала: "Смотри, как красиво". Это был трехэтажный дом с
верандой спереди, покатой крышей и длинными трубами из красного кирпича.
Ничего такого особенного, идеал состоял в том, что он был вполне нормальным,
и, может быть, на самом деле именно в этом и заключался обман. Мы стояли и
молча разглядывали его. Вокруг собралась толпа, которая проходила мимо,
болтая о том и о сем, и весь этот шум, как всегда в Салоне Идеального Дома,
но я уже ничего не чувствовала, как будто в моей голове все потихоньку
угасало, И наконец я увидела, что в окне кухни, большом окне первого этажа с
распахнутыми занавесками, зажегся свет и вошла улыбающаяся женщина с букетом
цветов. Подойдя к столу, она положила цветы, взяла вазу и подошла к
раковине, чтобы налить воды. Она вела себя так, будто никто на нее не
смотрел, как если бы она находилась в самом удаленном уголке мира, в полном
одиночестве и в этой кухне. Она взяла цветы, поставила их в вазу, которую
установила в центре стола, поправила розу, которая грозила выпасть. Это была
блондинка с обручем в волосах. Она обернулась, подошла к холодильнику,
открыла его и наклонилась, чтобы достать бутылку молока и что-то еще. Затем
закрыла холодильник легким движением локтя, поскольку руки у нее были
заняты. Я не могла этого слышать, но отчетливо слышала звук захлопнувшейся
дверцы, точно - механический и немного теплый. Никогда больше я не слышала
ничего столь же точного, определенного и спасительного. Тогда я взглянула на
дом, на весь дом, с садом, дымоходами и стулом на веранде, на все это. И вот
тут я разрыдалась. Мать испугалась, решив, что со мной что-то случилось, и
со мной действительно что-то произошло; но она думала, что я описалась, со
мной, и правда, частенько такое бывало, когда я была маленькой, поэтому она
подумала, что дело именно в этом, и потащила меня к туалетам. Потом, когда
она поняла, что все у меня сухое, то принялась расспрашивать, в чем же дело,
и все расспрашивала, просто пытка какая-то, ведь видно же было, что я не
знала, что ответить, я могла только повторять, что все хорошо, все в
порядке. Но почему же тогда ты плачешь?
- Я больше не плачу.
- Нет, плачешь.
- Неправда.
Я испытывала что-то вроде горестного пронизывающего изумления.
Не знаю, полковник, представляете ли вы себе это. Что-то похожее
бывает, когда разглядываешь детскую железную дорогу, особенно если она из
пластика, с вокзалом и туннелями, с лугами, на которых пасутся коровы, и
яркими фонариками на железнодорожных переездах. Происходит что-то похожее.
Или когда видишь в мультике дом для мышат со спичечными коробками в качестве
кроватей и портретом дедушки Мыша на стене, и книжным шкафом, и
креслом-качалкой из ложки. Ты чувствуешь какое-то утешение глубоко внутри,
почти откровение, чувствуешь, что ты, так сказать, распахиваешь душу, но
одновременно ощущаешь что-то вроде острой боли, как от непоправимой и
окончательной утраты. Сладкая катастрофа. Я думаю, что в этот момент
пронзительно понимаешь, что всегда будешь снаружи и всегда будешь смотреть
на это снаружи. Ты не можешь войти в паровозик, и это факт, и мышиный домик
- это то, что всегда останется там, в телевизоре, а ты - неизбежно перед
ним, смотришь на это и больше ничего не можешь сделать. Так в тот день было
и с этим Идеальным Домом, ты мог даже войти, если тебе хотелось, постоять в
очереди и войти, чтобы посмотреть, что там внутри. Но это совсем-совсем
другое. Это просто куча интересных и забавных вещей, ты мог потрогать
статуэтки, но при этом не испытывал такого изумления, как если бы смотрел
снаружи, это было бы другое ощущение. Странное дело. Когда тебе случается
увидеть место, где ты был бы в безопасности, ты всегда оказываешься среди
тех, кто смотрит снаружи. И никогда изнутри. Это твое место, но тебя там нет
никогда. А мать все расспрашивала, о чем я грущу, я хотела бы сказать, что
не грущу, а совсем наоборот, должна была бы объяснить, что ощущаю что-то,
похожее на счастье, какой-то опыт опустошения от увиденного, удар, и все
из-за этого идиотского дома. Но даже сейчас я не смогла бы сделать этого.
Мне даже немножко стыдно. Это был дурацкий Идеальный Дом, специально, чтобы
всех дурачить, весь этот огромный идиотский бизнес архитекторов и
строителей, это было великое надувательство, вот так. Насколько мне
известно, архитектор, который проектировал его, мог был полным недоумком,
одним из тех, кто в обеденный перерыв идет к школе, обжимается с девочками и
шепчет им: "Возьми в рот" и все такое. Не знаю. Впрочем, я не знаю даже,
замечаете ли вы это тоже, если что-то тебя задевает, как откровение, ты
можешь держать пари, что это подделка, то есть что это ненастоящее. Взять
хоть пример с паровозиком. Можно целый час смотреть на настоящий вокзал, и
ничего не произойдет, а потом достаточно только бросить взгляд на паровозик
и - бац - как с катушки съезжаешь от такой прелести. Смысла никакого, но это
именно так, и часто чем глупее то, что тебя захватывает, тем сильнее ты
захвачен, просто ослеплен, словно тебе нужна была порция обмана,
сознательного обмана, чтобы получить это, словно все вокруг должно быть
ненастоящим, хотя бы ненадолго, и тогда оно сумеет наконец стать чем-то
вроде откровения. Даже книги или фильмы, все это то же самое. Нелепее этого
не бывает, можно держать пари, что нашел только необычайных сукиных детей, а
между тем внутри вещей видишь то, что происходит вокруг, на улице, это тебе
снится, а в подлинной жизни ты никогда этого не находил. Подлинная жизнь
никогда не разговаривает. Это только ловкая игра, та, в которой выигрываешь
или проигрываешь, тебя заставляют, чтобы отвлечь от мыслей. Даже моя мать в
тот день пошла на обман. Поскольку я без конца всхлипывала, она потащила
меня вперед, к сверкающей машине с надписями, прекрасная машина, похожая на
игральный автомат или что-то в этом роде. Ее установила фирма по
производству маргарина. Они здорово ее придумали, ничего не скажешь. Игра
состояла в том, что на тарелке лежали шесть тостов, часть из них была
приготовлена с добавлением масла, а часть - с маргарином. Ты пробовал их,
одно за другим, и каждый раз должен был ответить, что туда добавлено, масло
или маргарин. В то время маргарин был еще довольно редкой штукой, о нем не
особенно имели понятие, а именно: думали, что он - увы - полезнее масла, а
сам по себе он был отвратителен. Так они придумали, а игра заключалась в
том, что если тебе казалось, что тост намазан маслом, ты нажимал красную
кнопку, и наоборот, если ты распознавал маргарин, то нажимал синюю кнопку.
Было довольно забавно. А я прекратила плакать. Несомненно. Перестала
плакать. Не то чтобы в моей голове что-то изменилось, я продолжала ощущать
на себе это горестное, пронизывающее изумление, от которого я никогда больше
не освободилась бы, потому что когда ребенок обнаруживает некое место, и это
его место, когда перед ним на мгновение сверкнет его Дом, и чувство Дома, и,
в особенности, мысль о том, что такой существует, - этот Дом потом
фактически навсегда становится омерзительным в конце концов. Оттуда не
вернуться назад, я все еще была одной из тех, кто попал туда случайно, неся
на себе тяжесть горестного, пронизывающего изумления, и потому всегда была
более радостной и более грустной, чем другие, со всеми этими вещами, в то
время как я бродила там, смеясь и плача. Однако в этом особенном случае я
перестала плакать. Подействовало. Я ела печенье, нажимала кнопки, загоралась
лампочка, и я больше не плакала. Мать была довольна, думая, что все позади,
она не могла понять, но я-то все прекрасно понимала, знала, что ничего не
прошло и больше не пройдет никогда, но тем не менее я не плакала, а играла в
"масло-маргарин". Знаете, когда потом я снова испытала это на себе, такое
ощущение... Кажется, с тех пор я не сделала ничего иного. Думая о другом, я
нажимала синие и красные кнопки, пытаясь угадать. Игра на ловкость. Тебя
заставляют делать это, чтобы отвлечься. Раз это действует, почему бы не
воспользоваться? Между прочим, когда Салон Идеального Дома закрылся, в том
же году фирма, производившая маргарин, сообщила, что в эту игру сыграли сто
тридцать тысяч человек, а те, кто угадал все из шести тостов, составляют
только восемь процентов от остальных. Они объявили это с определенной
гордостью. Я думаю, что у меня был примерно такой же процент угаданного. Я
хочу сказать, что если я думаю о том, как я там стояла, пытаясь угадать и
нажимая красные и синие клавиши, эта жизнь, в которой я должна была угадать
приблизительно восемь процентов, этот процент, как мне казалось, заслуживал
похвалы. Я не горжусь этим. Но, должно быть, все происходит более-менее так.
Я вижу именно так.
Шатци обернулась к Гульду, который не пропустил ни слова.
- Ну как?
- Мой отец не полковник.
- Неужели?
- Он генерал.
- Ну ладно, генерал. А все остальное?
- Если ты будешь двигаться в таком темпе, то закончишь тогда, когда мне
уже не будет нужна гувернантка.
- Это верно. Дай-ка взглянуть.
Гульд передал ей список вопросов. Шатци просмотрела его и остановилась
на вопросе со второго листка.
- Вот, это быстро. Читай...
- Тридцать первое. Может ли кандидатка рассказать в общих чертах о
мечте всей своей жизни?
- Могу. Я мечтаю написать вестерн. Я начала писать его, когда мне было
шесть лет, и рассчитываю не загнуться до того, как закончу.
- Voila [вот так - фр.].
С шести лет Шатци Шелл работала над вестерном. В ее жизни это было
единственное, что приходилось ей по душе. Она обдумывала его постоянно.
Когда ей в голову приходила стоящая мысль, она включала диктофон и
наговаривала на пленку. У нее скопились сотни записанных кассет. Она
утверждала, что это прекрасный вестерн.
4
Они убили Мами Джейн в январском номере. Рассказ назывался
"Колея-киллер". Такие дела.
5
Эта история с вестерном, между прочим, произошла на самом деле. Шатци
трудилась над ним несколько лет. Сначала она накапливала идеи, затем
принялась заполнять тетрадки записями. Теперь она пользовалась диктофоном.
Каждый раз она включала его и наговаривала что-то на пленку. У нее не было
определенного метода, но она продвигалась вперед не останавливаясь. И
вестерн рос. Начинался он песчаным облаком и закатом.
Обычное песчаное облако и закат ежевечерне клубились на ветру над
землей и в небе, в то время как Мелисса Дольфин подметала улицу перед домом,
вздымая клубы пыли, подметала с неразумным и бесполезным усердием. Но она
спокойно и благодарно несла все свои шестьдесят три года. Ее сестра-близнец
Джулия Дольфин, которая сейчас смотрела на нее, слонялась по веранде,
укрываясь от сильного ветра: сквозь пыль она глядела на сестру, только она
ее понимала.
Справа вдоль центральной улицы простирается городок. Слева ничего нет.
По ту сторону изгороди еще не граница, а просто земля, которую считают
бесполезной и отказываются думать о ней. Камни, и больше ничего. Когда
умирает кто-нибудь из тех мест, говорят: сестры Дольфин видели, как его
хоронят. Их дом самый последний. Говорят, что это край света.
Вот Мелисса Дольфин поднимает взгляд в никуда и с изумлением видит
человеческую фигуру, еле различимую в закатных тучах песка, но медленно
приближающуюся. Хотя в том направлении все только исчезает, иногда что-то
скрывается из вида - кусты ежевики, животные, старик, бесполезные взгляды -
но никогда ничего не появляется. Никого.
- Джулия... - тихо говорит Мелисса и оборачивается к сестре.
Джулия Дольфин стоит на веранде и сжимает в правой руке винчестер 1873
года выпуска с восьмиугольным стволом, калибра 44-40. Она смотрит на этого
человека - медленно идущего со шляпой, надвинутой на глаза, в плаще до пят,
он тащит что-то, лошадь, что-то, лошадь и еще что-то, платок защищает лицо
от пыли. Джулия Дольфин поднимает ружье, деревянный приклад касается правого
плеча, она наклоняет голову и прицеливается: мушка, человек.
- Да, Мелисса, - тихо отвечает она.
Целится прямо в грудь и стреляет.
Человек останавливается.
Поднимает голову.
Платок, который закрывал ему лицо, падает.
Джулия Дольфин смотрит на него. Перезаряжает ружье. Затем наклоняет
голову и прицеливается: мушка, человек.
Целится в глаза и стреляет.
Пыль поглощает звук выстрела. Джулия Дольфин выбрасывает патрон из
затвора: красный Морган, калибра 44-40. Продолжает стоять, смотрит.
Человек подходит к Мелиссе Дольфин, она неподвижно стоит посреди улицы.
Он снимает шляпу.
- Клозинтаун?
- Смотря по обстоятельствам, - отвечает Мелисса Дольфин.
Именно так начинался вестерн Шатци Шелл.
6
- Я провожу тебя.
- Зачем?
- Хочу посмотреть на эту офигенную школу.
Они вышли вдвоем, до школы можно было доехать на автобусе или же дойти
пешком. "Давай немножко пройдемся, а потом с удовольствием сядем в автобус".
- "Ладно, только застегнись".
- Что ты сказала?
- Не знаю, Гульд, а что я сказала?
- Застегнись.
- Да ну?
- Чтоб я сдох.
- Ты все выдумал.
- Ты так сказала "застегнись", как будто ты моя мать.
- Ладно, пошли.
- Но ты это сказала.
- Кончай.
- Чтоб я сдох.
- И застегнись.
Улица спускалась под гору и была усыпана опавшими листьями, поэтому
Гульд шел, волоча ноги, и его ботинки были похожи на двух кротов, которые
роют туннель среди листьев, создавая шум, похожий на шум поджигаемой сигары,
но многократно увеличенный. Желто-красный шум.
- Мой отец курит сигары.
- Да ну?
- Ему нравится.
- Я ему нравлюсь, Гульд.
- С чего ты взяла?
- По голосу, понимаешь?
- Правда?
- По голосу можно понять много чего.
- Например?
- Например, если ты слышишь красивый голос, очень красивый голос,
красивый мужской голос...
- Ну?
- То можешь быть уверен, что этот мужик просто урод.
- Урод.
- Даже хуже, чем просто урод, он жутко безобразный, замызганный, я
таких знаю, высокий, с жирными лапами, они у него все время потеют, всегда
мокрые, представляешь?
- Бе-е.
- Что значит "бе-е"?
- Не знаю, мне не нравится пожимать руки, так что я не сильно
разбираюсь в этом.
- Значит, ты вообще не любишь пожимать руки?
- Не-а. Это идиотизм.
- Ах вот как?
- У взрослых руки всегда слишком большие, они не чувствуют, что жмут
руку именно мне, идиотство даже думать об этом, и никак этой гадости не
избежать.
- Я один раз видела по телеку, как вручают Нобелевскую премию. Ну,
такие сопли, все так элегантно одеты и без конца только и делают, что
пожимают руки.
- Это совсем другое.
- Но мне это интересно. Расскажи мне, Гульд.
- Что именно?
- Как это они решили заставить тебя получить ее?
- Ничего они не решили.
- Ты получил ее - и все тут?
- Детям не дают Нобелевскую премию.
- Могли бы сделать исключение.
- Да брось ты.
- О'кей.
- ...
- ...
- ...
- Ну ладно, как это произошло, Гульд?
- Никак, это просто глупость, я думаю, такая манера разговаривать.
- Странная манера.
- Тебе не нравится, а?
- Нет такого, что мне не нравится.
- Тебе не нравится.
- Мне просто кажется немножко странным, вот и все. Как это ты говоришь
ребенку, что он получит Нобелевскую премию, он может быть умным и все что
хочешь, но ты не знаешь, хочет ли он быть таким умным, он, пожалуй, и не
хочет получить Нобелевскую премию, тем не менее, даже если он делает все для
этого, зачем ему так говорят? Лучше было бы оставить его в покое, пусть
делает то, что он должен делать, и тогда однажды утром он проснется и ему
скажут: "Слышал по радио? Ты получил "Нобелевскую премию". Вот и все.
- Имей в виду, что мне никто не говорил...
- Все равно что сказать человеку, когда он умрет.
- ...
- ...
- ...
- Я же только к примеру, Гульд.
- ...
- Ну, брось, Гульд, я же только к примеру... Гульд, посмотри на меня.
- Ну что еще?
- Я же только к примеру.
- Все нормально.
Гульд остановился и посмотрел назад. Две длинные полосы, вырытые его
ботинками, уходили вдаль. И можно было представить, что даже час спустя
кто-нибудь медленно пройдет, аккуратно ставя ноги в эти дорожки. Гульд
прыгнул вбок и пошел дальше, тихонько шагая так, чтобы не оставлять следов.
Он еще оглянулся на две борозды, которые резко обрывались.
Человек-невидимка, подумал он.
- Автобус, Гульд. Садимся?
- Да.
Бульвар повернул туда, где улица вновь поднималась в гору, минуя парк и
огибая ветлечебницу. Автобус был красного цвета. Наконец он подъехал к
школе.
- Эй, а тут ничего, - сказала Шатци.
- Да.
- Нет, тут правда красиво, а ты мне никогда об этом не говорил.
- Отсюда не видно, но если обойти сзади, то увидишь кучу спортивных
площадок, а потом надо еще немного пройти вперед.
- Красиво.
Они остановились посмотреть, встав чуть сбоку от остальных. Ребята
входили и выходили, прямо перед парадной лестницей был большой луг с
дорожками и парой огромных, чуть искривленных деревьев.
- Ты знаешь площадку возле нашего дома, где играют в футбол? - спросил
Гульд.
- Знаю.
- Там еще мальчики играют в футбол?
- Ну да.
- Ты знаешь, странное дело, даже если у них нет мяча, они все равно
играют. Каждый раз видишь, как они что-то бросают в воздух или делают
обманное движение. Они даже бьют головой этот воображаемый мяч, гоняются,
пока не придет тренер или не начнется матч. Иногда они даже не
переодеваются, бегают прямо в пальто или с портфелями в руках, и тем не
менее передают нападающему или применяют прессинг к стулу, вот такая штука.
- ...
- ...
- ...
- Наплевать.
- ...
- Ну, в смысле, школа для меня - это фигня.
- ...
- Даже если нет ни одной открытой книги, ни одного профессора, ни
школы, ничего... для меня это все равно... я никогда не перестану... не
перестану никогда. Поняла?
- Кажется.
- Это то, что мне нравится. И я никогда не перестану думать об этом.
- Забавно.
- Понимаешь?
- Да.
- А вовсе не из-за Нобелевской премии, понимаешь?
Они даже не смотрели под ноги, а под ногами было так красиво, хотя и
поглядывали на школу, луг, деревья и все остальное.
- Я не всерьез говорила, Гульд.
- Честно?
- Конечно, я так говорила просто, чтобы сказать что-нибудь, и нечего
меня слушать, будто я - последняя инстанция, к которой ты должен
прислушиваться, если речь идет о школе. Честно.
- Ладно.
- Школа для меня не главное, и все, что с ней связано, - тоже.
- ...
- Прости, Гульд.
- Ничего.
- О'кей.
- Я рад, что тебе нравится.
- Что?
- Ну, здесь.
- Да.
- Здесь красиво.
- Но ты возвращайся потом домой, о'кей?
- Конечно, вернусь.
- Возвращайся, будь добр.
- Да.
- Договорились.
Тогда они посмотрели друг на друга. Не сразу. Но все же посмотрели друг
на друга. Гульд носил свою вязаную шапочку слегка набекрень, так что только
одно ухо было под шапкой. При взгляде на Гульда только Матерь Божья могла
догадаться, что это гений. Шатци натянула ему шапку на второе ухо. Пока,
сказала она. Гульд прошел за ворота и зашагал по центральной аллее большого
луга. И ни разу не обернулся. Он казался таким крошечным на громадной
школьной территории, и Шатци подумала, что за всю жизнь не видела никого
меньше этого мальчика с портфелем, который удалялся от нее, становясь с
каждым шагом все меньше и меньше. Просто безобразие, ребенок - и такой
одинокий, подумала она, самое малое, что нужно, - построить вдоль аллеи
отряд гусар - что-нибудь вроде этого - чтобы сопровождать его до самой
аудитории. Что-нибудь около двадцати гусар, а то и больше. Нет, правда, это
просто кошмар.
- Это просто кошмар, - сказала она двум мальчишкам, которые выходили из
ворот, прижимая локтями книги и какие-то ботинки, очень похожие на ботинки
из комиксов.
- Что-то не так?
- Все не так.
- Да неужели?
Мальчишки явно издевались.
- Знаете Гульда?
- Гульда?
- Да, Гульда.
- Мальчика?
Издеваются.
- Да, мальчика.
- Конечно, знаем.
- И что смешного?
- Кто же не знает господина Нобеля?
- Что смешного?
- Эй, сестренка, успокойся.
- Так знаете или нет?
- Да знаем, знаем.
- Вы дружите?
- Кто, мы?
- Да, вы.
Издеваются.
- У него нет друзей.
- В смысле?
- В смысле - никто с ним не дружит.
- Он ходит с вами в школу?
- Он живет в школе.
- Ну и?..
- И ничего.
- Он учится вместе со всеми?
- А твое какое дело? Ты что, журналист?
- Нет.
- Это его мамочка.
Издеваются.
- Нет, я не его мамочка. У него есть мама.
- И кто же она? Мария Кюри?
- Мать вашу...
- Эй, сестренка, уймись.
- Сам уймись.
- Совсем обалдела.
- Твою мать...
- Ого!
- Оставь ее в покое, она чокнутая.
- Да какого хрена...
- Брось, не трожь...
- Чокнутая.
- Пошли отсюда.
Больше не издеваются.
- ВЫ НЕ БУДЕТЕ ТАК ВЫДРЮЧИВАТЬСЯ, КОГДА ПРИБУДУТ ГУСАРЫ, - крикнула им
вслед Шатци.
- Нет, ты только послушай.
- Брось, пошли.
- ТАКИХ, КАК ВЫ, ОНИ БУДУТ ВЕШАТЬ ЗА ЯЙЦА, А ПОТОМ ПРОДЫРЯВЯТ.
- Чокнутая.
- Жуть просто.
Шатци резко повернулась и пошла к школе. И повесят за яйца,
пробормотала она. И шмыгнула носом. Ничего страшного, просто холодно. Она
взглянула на большой луг и кривоватые деревья. Она уже видела такие деревья,
вот только не помнила где. Перед каким-то музеем, что ли. Ничего страшного,
просто холодно. Шатци вытащила и надела перчатки. Сучий мир, подумала она.
Посмотрела на часы. Мальчики все входили и выходили. Здание школы было
выкрашено в белый цвет. Трава на лугу пожелтела. Сучий мир, подумала она еще
раз.
И побежала.
Она стремглав промчалась по аллее до самой лестницы и, перескакивая
через две ступеньки, ворвалась в школу. Пробежала длинный коридор, поднялась
на третий этаж, вошла в какое-то помещение вроде столовой и вышла через
другую дверь, снова спустилась на первый этаж, открывая все двери, которые
попадались на пути, опять оказалась на улице, пересекла футбольное поле и
сад, вошла в желтое четырехэтажное здание, поднялась по лестнице, заглянув в
библиотеку и во все кабинеты, сунулась в приемную, вошла в лифт, промчалась
стрелой мимо надписи "ОБЩЕСТВО ГРАБЕНАУЭРА", повернула назад, проскочила
коридор, выкрашенный в зеленый цвет, открыла первую попавшуюся дверь,
посмотрела в аудиторию и увидела стоящего у кафедры мужчину. За партами
никого, кроме мальчика в третьем ряду с банкой кока-колы в руке.
- Шатци.
- Привет, Гульд.
- Что ты тут делаешь?
- Ничего, я только хотела узнать, все ли в порядке.
- Все в порядке, Шатци.
- Все нормально?
- Да.
- Ладно. Как отсюда выбраться?
- Спускайся вниз и иди вперед.
- Вперед.
- Да.
- О'кей.
- Увидимся.
- Увидимся.
В аудитории остались Гульд и профессор.
- Это моя новая гувернантка, - сообщил Гульд. - Ее зовут Шатци Шелл.
- Очень милая, - отметил профессор по имени Мартенс, что и требовалось
доказать. Затем он продолжил лекцию. Лекцию номер 14, что и требовалось
доказать.
- И в самом деле, это готовит самую суть такого рода эксперимента,
благодаря тому, что это выборочное исследование до конца неясно, - излагал
профессор Мартенс в лекции номер 14. - Возьмем в качестве примера некоего
субъекта, который, как обычно, соотнесся с действительностью согласно плану,
по пунктам разработанному еще утром; вот он следует по выверенным меткам
точно размеченного плана и уверенно идет по городским улицам. И, допустим,
внезапно на небольшом участке мостовой по воле случая перед ним оказывается
черный каблучок-шпилька - факт неожиданный, но, с другой стороны,
предсказуемый.
И он останавливается, словно заколдованный.
Он один, он цепенеет, а вокруг нет никого, кто находился бы в
аналогичном расположении духа и поведения, тысячи людей видели черный
каблук-шпильку, но рефлекторно вытеснили ее на задний план, как предмет
любопытный, но в данный момент не способный должным с прагматической точки
зрения образом повлиять на систему внимания. Наш субъект, наоборот, застрял
на полпути, внезапное видение ослепило его; он витает в облаках и в то же
время стоит на земле, а в ушах слышится какой-то призыв, от которого
невозможно уклониться, почти пение, способное отражать бесконечность.
- Это странно, - произносит профессор Мартенс в лекции номер 14. -
Когда через наше восприятие проходит целая толпа материальных образов, то
какая-нибудь одна-единственная и незначительная мелочь отрывается от лавины
всех остальных образов и увиливает от контроля - таким образом, серьезно
повреждается поверхность автоматического не-внимания. Как правило, это не
связано с рассудком, потому что мгновения, подобные этому, случаются,
все-таки происходят, неожиданно зажигая в нас необычные эмоции. Это похоже
на обетования. На проблески обетований.
Обетованные миры.
- Я сказал бы, - излагает профессор Мартенс в лекции номер 14, - что
достоверное видение едва заметных объектов можно сопоставить с
незначительностью самой реальности, они становятся крошечными отверстиями,
которые мы перешагиваем, чувствуя, а быть может, и постигая - полноту миров.
Миров. Незначительность потерянного на улице каблука-шпильки отражает
свечение женщины, свечение женщины, и мира, - излагает профессор Мартенс в
лекции номер 14, - так что в конце концов спрашиваешь себя / а может, это и
есть та единственная дверь, ведущая в подлинность миров
этого нет ни в одной женщине любой женщине потерявшей на улице
каблук-шпильку / можно нести в руке нечто похожее / что-то имеющее саму суть
ужасающая коллективно бесчеловечная и распростертая история носит имя
женщины / мы говорим переменчивую правду / более точно то есть в реальном
соответствии с тем как наш кругозор воспринимает происходящее с какими
эмоциями и ощущениями воспроизводит оборот речи женщина
этого нет ни в одной женщине всякой женщине потерявшей на улице
каблук-шпильку: и если в этом состоит подлинность то столица находилась бы
под землей и подвергалась вспышкам крошечных отверстий, о которых извещали
бы светящиеся гравированные объекты на бронированной поверхности реальности,
языки пламени, указующие кратчайший путь, сигналя о вратах, ангелы, -
излагает профессор Мартенс в своей лекции номер 14. И добавляет: и я не
собирался говорить о Мадлен Пруста. Что касается замужней женщины, то при
таком представлении она кажется непристойно домашней, буржуазной, кухонной /
она нейтрализует жар подлинного отверстия, доводя его - кто знает, почему -
до незначительности непроизвольной памяти / безвольно распростертые на
врачебных кушетках, со вскрытыми венами / перед ними вспышки видений земных
недр, как они бурлят, обнаруживая вытесненные в подсознание личность и
индивидуальность / мы можем только жалеть их, как при почечной колике,
делать дренаж, вызывая нормальное мочеиспускание в воспоминаниях,
воспоминания / память / диурез души / непростительное малодушие / как будто,
- излагает профессор Мартенс в своей лекции номер 14, спускается с кафедры и
приближается к Гульду, -
как будто человек, словно заколдованный видением черного
каблука-шпильки, точно такой же: со своей биографией и своей памятью. Это и
есть ложь. Глаза, увидевшие вспышку, - безнадежны и неповторимы. Это
комбинации произошедшего и созвездия возможного, слитые в последнее
мгновение в одной точке. В этом нет ничего субъективного. Каждая вспышка
происходит по объективным причинам. И подлинное, которое уродует реальность
думать, будто глаза способны быть только реальными, реальными, и
только, чувствительные глаза
и позже, только позже, появляется рассказ
который слушают, позже, только позже,
тогда появляется рассказ
который тщится увековечить вспышку и превращает это в рассказ и
становится возможно
осмыслить идею, будто можно сделать это
и сколько легкости и силы, чтобы догадываться о вспышке все это время,
пока не закончится рассказ
выдуманный рассказ, который нужен был, чтобы суметь что-то сделать,
продолжая слушать все это время, в ожидании полянки, спрятанной в низине
вспышки, делать шаги и измерения, дыхание, походка, идя в своих ощущениях,
дышать временем, пока не ощутишь его в руке, в голосе, и этот миг на
открытом месте, и спрямить извилистую нить какого-нибудь заостренного
рассказа
ты можешь вообразить что-нибудь прекраснее? - излагает профессор
Мартенс в лекции номер 14.
Доцент Мартенс преподавал Гульду квантовую механику. У него было
сильнейшее пристрастие к велосипедам, с которых он, впрочем, часто падал по
причине запущенного воспаления среднего уха. Его дед сражался в битве за
Шарлоттенбург, и он мог это доказать. Так он говорил.
7
Еще одна прекрасная сцена разыгралась с меню. В салуне. Меню
отсутствует. Сцена. Действие происходит в салуне.
В салуне все пошатывается от страшного шума: голоса, гул, разноцветье,
но нельзя забывать - говорила Шатци - о вони. Это очень важно. Это то, что
надо хорошенько усвоить. Пот, перегар, лошади, гнилые зубы, моча и лосьон
после бритья. Усвоили? И она не продолжала, пока не поклялись, что усвоили.
Все началось между Карвером, хозяином салуна, и иностранцем, который
уже повстречал сестер Дольфин. Карвер всегда разговаривал, вытирая стаканы.
Хотя никто не видел, чтобы он когда-нибудь вымыл хоть один.
- Иностранец?
- Это что, новая марка виски?
- Это вопрос.
- Ну, я слыхал и пооригинальнее.
- Такие я придерживаю для клиентов с деньгами.
Иностранец положил золотую монету на стойку:
- Попробуем.
- Виски, сэр?
- Двойной.
Шатци говорила, что на пленку было записано еще что-то, но, в общем,
это почти то, что надо. Диалог; надо понимать.
- Скажите, у вас в городке всегда берут на мушку?
- А-а, сестрички Дольфин?
- Две женщины. Близнецы.
- Они самые.
- Славная парочка.
- Сроду не видел такого ружья, как у них, - говорит Карвер и
принимается за очередной стакан.
- В смысле?
- Еще не слыхал историю о червовом валете?
- Нет.
- Они этим прославились. Делают так. Располагаются в сорока шагах от
тебя, ты бросаешь в воздух карточную колоду, они стреляют, ты подбираешь
карты с земли и в конце концов обнаруживаешь на руках пятьдесят одну
нормальную карту и еще одну с двумя отверстиями.
- Червового валета?
- Ну.
- И каждый раз это червовый валет?
- Им нравится эта карта. За этим стоит целая история.
- И когда этот фокус можно увидеть?
- Невозможно. Последний раз был два года назад и закончился трупом. И
дело с концом.
- Они его ухлопали?
- Откуда-то издалека явился какой-то кретин. Ему рассказывали историю о
червовом валете, но он не желал верить, говорил, что этим старым девам в
жизни не выпала ни одна карта и они попали бы в цель разве что если карту
свернуть и засунуть в дуло ружья. И он целыми днями смеялся как безумный и
рассказывал эту историю о свернутой карте и так далее. Наконец сестры
Дольфин решили, что им это надоело. Это перестало быть просто историей о
карте, это было занятием старого холостяка, которое превратило его в
дьявола, здесь-то все знают, что лучше избегать доказательств, так,
наоборот, он не унимался, старый холостяк, выступал на каждом углу. Ублюдок
просто с ума сошел. Еще виски?
- Сначала доскажите.
- Ну, в конце концов, он заключил пари на тысячу долларов, что эти
девицы ничего ему не сделают. Он казался таким уверенным в себе. Они прибыли
вместе с ружьями. Посмотреть собрался весь городок. Этот кретин такой
спокойный, он еще отпускал шутки, отсчитывая сорок шагов. Вот он берет
колоду карт и бросает в воздух. И вот - валяется на земле, а карты сыплются
из воздуха, кружась как опавшие листья: два выстрела прямо в сердце. Убит на
месте. Сестры Дольфин разворачиваются и, ни слова не говоря, возвращаются
домой.
- Бинго.
- Все, кто был там, оцепенели, поскольку даже не знали, куда им
глядеть. Гробовое молчание. Единственный, кто нарушил немую сцену, был
шериф: он подошел к трупу, перевернул его на спину и осмотрел, будто искал
что-то. Затем он обернулся к нам: кивал головой и улыбался.
Карвер перестал вытирать стаканы. И тоже улыбнулся.
- Этот кретин попытался схитрить. Он вытащил из колоды червового валета
и спрятал. Угадай, где?
- В жилетном кармашке?
- Да, прямо на сердце. Я еще помню эту карту: вся в крови. И в середине
- два отверстия, будто подпись.
- Виски, Карвер.
- Да, сэр.
- На суде, - рассказывала Шатци, - судья искал в своих книгах
что-нибудь, что могло оправдать убийство безоружного шулера. Чтобы никого не
отправить на виселицу. И не нашел. И тогда сказал: пошли все в жопу, вы
оправданы. Отозвал в сторону шерифа и что-то сказал ему. Но только ему. А
потом пошел и зверски напился.
- Карвер?
- Да, сэр?
- А я почему жив?
- Это салун, а вопросы задавайте через улицу напротив,
- Но почему сестры Дольфин стреляли в меня, а я все еще пью здесь
виски?
- Патроны холостые. Сестрички об этом не знают, эти патроны производит
Трумен, для красного Моргана калибра 44-40. Отличная работа, точь-в-точь как
настоящие. Но холостые. По распоряжению шерифа.
- А они, что, не знают?
Карвер пожал плечами. Иностранец осушил стакан. В воздухе витали
ароматы пота, перегара, лошадей, гнилых зубов, мочи и лосьона после бритья.
И если спросить у Шатци, входила ли в меню капуста, она ответила бы:
да-да, конечно. Спокойно, это только начало.
8
Ванная комната находилась на втором этаже. Перед сном Шатци поднялась
наверх и услышала, что в ванной Гульд. Изнутри доносился его голос. Голос,
который имитировал сразу несколько голосов.
- Ты, хрен моржовый, мы не в твоем колледже, знаешь, Ларри?.. Посмотри
на меня и дыши... пойдем, дыши... И БЛИН, ПОТИШЕ С ЭТИМ, БОГА РАДИ!
- У меня бровь рассечена, Учитель.
- Все равно, блин, тише, тоже мне, горе... слушай, Ларри, ты меня
слушаешь?
- Ну.
- Тебе понравилось бы другое лицо?
- Нет.
- Дыши... вот так, хрен моржовый...
- Я не хрен...
- ТЫ ИМЕННО И ЕСТЬ ДЕРЬМОВЕЙШИЙ МОРЖОВЫЙ ХРЕН, дыши... в воду...
ВОДА... слушай меня, ты слушаешь меня? Не касайся, если этого ожидают,
понял?
- ...
- Короче, Ларри, ты должен зайти ему спереди и, сжав кулаки, должен
искать эти кулаки, понял, кончай обсираться, ты здесь не для того, чтобы
хорошо выглядеть на фото, ищи кулаки, ВБИВАЙ ИХ КАК В ВОДУ, когда ты
ощущаешь свои кулаки, то ты на верном расстоянии и ты должен работать, левым
в печень и апперкот, у него защита, которая действует как холодильник,
ЛАРРИ!
- Да.
- Валяй, суй кулаки и бей. Повтори.
- Рука... У меня что-то с рукой.
- ПОВТОРИ, БОГА РАДИ!
- Валяй, суй кулаки...
- Валяй, суй кулаки, Ларри.
БАЦ!
- Иди в жопу, Ларри!
- В жопу.
На ринге. Третий раунд. Третий раунд из восьми на встрече в "Тойота
Мастер Билдинг" между Ларри Горманом и Леоном Собило. Горман появляется, у
него уже побитый вид, Собило всегда в центре ринга... его позиция не
отличается элегантностью, но она эффектна... великий борец, он вспомнил
встречу с Хардером... двенадцать яростных раундов... джэб левой Собило, еще
джэб... Горман жмется назад, Горман у канатов, теперь он элегантно
высвобождается...
ЧТО ЭТО БЫЛО, ЛАРРИ? ПРЕКРАТИ ТАНЦЕВАТЬ ТАНГО, БОГА РАДИ...
Собило не ослабляет хватку, еще джэб, и еще... хук сзади, ДВОЙНОЙ
СЛЕВА, ГОРМАН ШАТАЕТСЯ.... ИЩЕТ УГОЛ, ВСЕ НА НОГАХ... Собило делает
последний рывок, Горман скрючивается в углу...
СЕЙЧАС, ЛАРРИ!
АППЕРКОТ ГОРМАНА, ХУК СПРАВА, СЛЕВА, УДАР ПО КОРПУСУ, ПОХОЖЕ, СОБИЛО
СЕРЬЕЗНО ЗАДЕТ, ОН ОТСТУПАЕТ К ЦЕНТРУ РИНГА
А ТЕПЕРЬ, ЛАРРИ, ХРЕН МОРЖОВЫЙ, ЗАКАНЧИВАЙ...
Горман наступает... руки вытянуты вдоль туловища, действительно
странное зрелище, дорогие радиослушатели... Собило останавливается... Горман
наклоняет туловище, он всегда уходит в защиту... джэб Собило, Горман
уклоняется, ОБХОДИТ СОБИЛО,
СПРАВА
ПРЯМОЙ УДАР ПРАВОЙ
СЛЕВА
ХУК ЛЕВОЙ
И ПРАВОЙ
ХУК ПРАВОЙ, СОБИЛО НА КОВРЕ, НА КОВРЕ, СОБИЛО НА ПОЛУ, УБИЙСТВЕННАЯ
КОМБИНАЦИЯ, СОБИЛО НА КОВРЕ, ПОХОЖЕ, НЕ МОЖЕТ ПОДНЯТЬСЯ... ПРАВОЙ ЛЕВОЙ
ПРАВОЙ С ГОЛОВОКРУЖИТЕЛЬНОЙ СКОРОСТЬЮ... СОБИЛО ПЫТАЕТСЯ ПОДНЯТЬСЯ...
ПОДНИМАЕТСЯ, СОБИЛО НА НОГАХ, ОТСЧЕТ ЗАКАНЧИВАЕТСЯ, СОБИЛО НА НОГАХ, НО
КОНЕЦ ЕСТЬ КОНЕЦ, РЕФЕРИ ПРЕРЫВАЕТ ВСТРЕЧУ, ВСТРЕЧА ОКОНЧЕНА, НА МИНУТЕ И
ШЕСТНАДЦАТОЙ СЕКУНДЕ ТРЕТЬЕГО РАУНДА, ТЕХНИЧЕСКИЙ НОКАУТ, ДОРОГИЕ СЛУШАТЕЛИ,
ДОСТАТОЧНО МОЛНИЕНОСНОЙ ДЕМОНСТРАЦИИ КЛАССА ЛАРРИ ГОРМАНА, ЧТОБЫ ПРИНЕСТИ
ПОБЕДУ, ЗДЕСЬ, НА СОРЕВНОВАНИЯХ В ТОЙОТА МАСТЕР БИЛДИНГ...
- Где ты, хрен моржовый, научился этим па для танго?
- В колледже, Учитель.
- Молчать, засранец.
- Если хотите, я и вас научу.
- Давай, за дело.
- Какое у меня лицо?
- Твое.
- О'кей.
Шум сливного бачка. Открывается кран, шуршит зубная щетка. Потом
тишина. В дверном проеме появился Гульд в пижаме. Шатци, замерев, смотрела
на него.
- И что это была за штука?
- Какая штука?
- Ну, этот телевизор.
- Это радио.
- А-а.
- Гнусная язва этот Собило.
- Итальянец?
- Аргентинец. Борец. Страшный, как смертный грех, такая язва. Никогда
не отправлялся на ковер, это в первый раз.
- Гульд?
- Да?
- А почему бы тебе просто-напросто не заняться в ванной онанизмом, как
другим мальчишкам?
- А, этим я занимаюсь в постели, там удобнее.
- И в самом деле.
- Спокночи.
- Спокночи.
9
В субботу Шатци пригласила всех поужинать где-нибудь, поэтому сразу
после полудня они отправились стричься к парикмахеру по фамилии Вицвондк.
Народу было полно, очередь стояла даже на улице. По субботам все ходят
стричься.
- У меня дома по субботам все моются, - сообщил Дизель.
Тип, растянувшийся в кресле и намыленный до ноздрей, продолжал скрести
себе горло, но в таком положении он, конечно, не мог плеваться и поэтому
держал все внутри. Вы просто изводились, думая, как бы он отхаркался в
подходящий момент. Под потолком вращались лопасти вентилятора, трепали
волосы, щетинки и рекламы бриллиантина и туалетных вод. Желтые стены,
зеркала с портретами Бриджит Бардо, никогда не старевшей в сердце Вицвондка,
кто-то говорит, что его выгнали из дома, потом рассказывает о девочках,
что-то в этом роде, Вицвондк - парикмахер: по четвергам он стрижет
бесплатно, "я знаю почему, но никогда не скажу". Пумеранга стригли "под
ноль", Гульд просил "срежьте как можно меньше, пожалуйста". Дизеля стулья не
выдерживали, он стоял, прислонившись к умывальнику, поэтому Вицвондк влезал
на табуретку, влезал, и спускался, и стриг, постепенно переходя выше, к
самому пробору на затылке. В любом случае, уже целый час все стояли на жаре
в очереди и ждали.
- Технический нокаут в третьем раунде, - сказал Гульд.
- Дерьмо, - не смолчал Дизель, доставая из кармана замусоленную купюру
и передавая ее Пумерангу. - Хоть бы мне кто объяснил, как он держался на
ногах все это время.
- Говорят тебе, это такая падаль.
- Не нужно заставлять художника торопиться, а Горман - артист, -
несказал Пумеранг, запихивая купюру в карман.
- А что говорит Мондини? - поинтересовался Дизель.
- У Мондини была такая рожа, что он не мог и слова сказать. Говорит,
что Ларри - хитрец, поднимается на ринг и танцует танго.
- Ла-ла-ла-ла.
- Следующий, - вызвал Вицвондк.
Мондини был тренером Ларри. Учитель, как его называли. Именно Мондини
открыл талант Ларри. У него была жесткая курчавая шевелюра, похожая на ежик
для мытья посуды. С ним целая история.
ПУМЕРАНГ. - Мондини был сантехником, мало что понимал, но работал. Он
влюбился в бокс, когда ремонтировал сортир в спортзале. В первую валялся на
полу шесть раз. Вернулся в раздевалку, переоделся, вышел и подождал, чтобы
встретиться с тем, кто его валил на пол. У этого типа была русская фамилия
Козалькев. Мондини не держался на ногах, так был избит, но незаметно следил
за ним, пока этот тип не зашел в бар. Мондини отправился следом. Заказал
пиво и уселся рядом с русским. Немного выждал и затем сказал: "Научи меня".
На счету Козалькева было пятьдесят три боя, он продавал встречи и время от
времени договаривался с салагами, чтобы улучшить свой результат. "Иди в
жопу", - ответил он. Мондини, сохраняя полнейшее хладнокровие, вылил пиво
ему на штаны. Завязалась потасовка с пинками и швырянием стаканами, которую
еле остановили и которая закончилась в камере полицейского участка. Целый
час они пребывали в полумраке и тишине. Потом русский сказал: "Первое.
Боксом занимаются только если очень хочется. Неважно чего". По утрам они
изучали, как бить в поясницу так, чтобы рефери не заметил и чтобы заявить,
что противник вертится. А между прочим, удар кулаком в поясницу - это такая
штука, от которой искры сыплются из глаз.
ДИЗЕЛЬ. - Мондини говорил: для того чтобы научиться боксировать,
достаточно одной ночи. И нужна целая жизнь, чтобы научиться бороться. Он
бросил спорт в тридцать четыре года. Обычная карьера, единственная
запоминающаяся встреча. Двенадцать раундов в Атлантик Сити, противник -
Барри "Кинг" Муз. Каждый из них - четырежды на полу. Казалось, что они
хотели лишить себя жизни. Последний раунд провели, держась друг за друга, в
полном изнеможении, голова к голове, руки их свисали вдоль тел, кулаки
болтались в пустоте, словно языки колоколов: последние три минуты они
занимались тем, что злобно оскорбляли друг друга. В конце концов победу
присудили Музу, имевшему связи. Мондини пытается забыть об этом. Но однажды,
когда все сидели перед телевизорами - в Атлантик-Сити происходило что-то,
похожее на убийство, - кто-то слышал бормотание: "Прекрасное местечко, я
как-то раз провел там неделю, а другой раз - воскресный вечер".
- Чуть-чуть поправим седину вот здесь? - спросил Вицвондк. В
понедельник, когда парикмахерская не работала, он ходил на кладбище, и
казалось, что повсюду у него родственники. Дома, по вечерам, он играл на
гитаре. Соседи открывали окна и слушали.
ПУМЕРАНГ. - Мондини бросил спорт, когда ему было тридцать четыре года.
Последний поединок он проводил с негром из Филадельфии, тот тоже решил
завязать с боксом. Когда Мондини увидел, как тот поднимается на ринг, то
подозвал жену, которая всегда сидела в первом ряду, и сказал:
- Ты взяла деньги?
- Да.
- О'кей. Ставь на меня.
- Но...
- Не обсуждается. На меня. И будем надеяться, что этот тип продержится
до конца.
Второй раунд Мондини закончил на ковре, потом вновь упал в седьмом. Он
неплохо боролся, но он не мог увидеть, как противник проводит эти ужасные
хуки слева. У негра был хороший удар, но никак не увидеть, как он это
делает. В десятом раунде Мондини получил такой хук, что зашатался и рухнул
замертво. Некоторое время все было как в тумане. Потом он увидел жену,
которая смотрела на него, опустившись на кушетку в раздевалке, И тогда он
позволил себе улыбнуться.
- Не беспокойся. Мы все начнем сначала.
- Уже начали, - ответила жена. - Я уже поставила все деньги на другого.
На эти деньги он открыл спортзал. И стал Мондини, тем самым Мондини.
Учителем. Таких учителей больше не сыщешь.
Мальчик, сидевший прямо под календарем Бербалуца (краски и шампуни),
вдруг начал трястись как проклятый. Он дрожал все сильнее и сильнее. Он
соскользнул со стула и распростерся на полу. На губах у него выступали
пузыри, он скрежетал зубами. С каждым вздохом у него вырывался свист, это
наводило ужас. Вицвондк остановился, с расческой и ножницами в руках. Все
смотрели, никто не шевелился. Толстяк, сидевший на соседнем стуле, сказал:
- Да что это с ним?
Никто не ответил. Мальчику было по-настоящему плохо, он бился об пол
руками и ногами, голова с глазами навыкате ритмично болталась взад-вперед,
слюна беспрестанно заливала лицо.
- Фу, как мерзко, придурок!
Толстяк поднялся, посмотрел на распростертого перед ним мальчика и
вытер руки о пиджак, как будто хотел их вымыть. Он был бледен, на лбу
блестел пот.
- Вы прекратите или нет? Это безобразие.
Вицвондк не мог сдвинуться с места. Кто-то еще поднялся, но
приблизиться не отваживался никто. Маленький старичок, который продолжал
сидеть, промямлил что-то вроде:
- Требуется искусственное дыхание...
Вицвондк сказал:
- Телефон...
Мальчик продолжал биться головой об пол, он не издавал ни единой
жалобы, только убийственный свист...
ДИЗЕЛЬ. - Отличный спортзал. Спортзал Мондини. Во избежание
недоразумений, прямо над дверью было написано красными буквами: ТЫ
ЗАНИМАЕШЬСЯ БОКСОМ ТОЛЬКО ЕСЛИ ОЧЕНЬ ХОЧЕТСЯ. Кроме того, там висела
фотография Мондини в молодости, на которой он показывал кулаки, и фотография
Роки Марчиано с автографом. Ринг был голубого цвета, немного меньше, чем
положено по регламенту. И повсюду лежали различные приспособления. Зал
Мондини открывался в три часа. Первым делом он повесил часы, которые
отмеряли раунды. У часов была только секундная стрелка, они звенели через
каждые три оборота, а затем на минуту останавливались. У Мондини
выработалось что-то вроде условного рефлекса. Когда часы звонили, он
сплевывал на землю и улыбался: как будто вышел сухим из воды. Он жил в своем
собственном времени, разбитом на трехминутные раунды и минутные перерывы
между ними. Закрывая спортзал поздним вечером, последнее, что он делал, -
останавливал часы. А затем возвращался домой, словно корабль со спущенными
парусами.
ПУМЕРАНГ. - Несколько салаг боролись за то, чтобы попасть в сборную,
ребята без особого таланта, но он работал с ними очень хорошо. Он изматывал
их тренировками до изнеможения, затем, когда они "созревали", усаживал перед
собой и начинал говорить. Обо всем. И среди прочего - о боксе. Через полчаса
они вставали и ничего не смогли бы повторить. Но когда они поднимались на
голубой ринг, чтобы молотить кулаками, все всплывало в памяти: как держать
защиту, как проводить удар, как поворачиваться, если противник - левша.
Прислонившись к канатам, Мондини молча смотрел, не упуская ни одного
движения. А затем, ни слова не говоря, отправлял домой. И на следующий день
- все сначала. Ученики верили ему. Из каждого ему удавалось извлечь лучшее.
А если они не делали ничего лучшего, чем наедаться дерьма при каждой
встрече, однажды вечером - обычным вечером - Мондини подзывал их в сторону и
говорил: "Я отвезу тебя домой, о'кей?" Они загружались в его ветхий седан
двадцатилетней давности, и, болтая о всякой всячине, Мондини отвозил их
домой. Выходя из машины, они, можно сказать, выходили на ринг. Это было
известно. Кое-кто говорил: "Учитель, мне очень жаль". Он пожимал плечами. И
все. Так продолжалось шестнадцать лет. А затем появился Ларри Горман.
Мальчик описался. Все штаны были мокрыми, и струйка мочи потекла по
плиткам пола. Толстяк вертелся рядом, совершенно выведенный из себя.
- Сукин сын, ну и мерзость... да какого хрена, прекрати, ублюдок,
прекрати же.
Больше никто и не думал приближаться, поскольку мальчик продолжал
корчиться, а толстяк держал всех в страхе своим бешенством. Он продолжал
выкрикивать:
- А ну, кончай, ублюдок, ты слышишь меня? Кончай, он обоссался, этот
маленький ублюдок, дерьмо, обоссался, как скотина, сучий потрох...
Он стоял над мальчиком и вдруг неожиданно пнул его ногой в бок, затем
посмотрел на ботинок - на нем были черные мокасины, - увидел, что
запачкался, и это окончательно вывело его из себя.
- Сукин сын, вы только посмотрите на эту мерзость, это же невозможно,
такая мерзость, а ну, остановите его!
Он начал пинать его ногами. Тогда Вицвондк сделал два шага вперед. В
руках у него были ножницы. Он держал их словно кинжал.
- А теперь прекратите, господин Абнер, - сказал он.
Толстяк даже не слышал. Как сумасшедший, он пинал бесчувственное тело
мальчика. Орал и пинал. Мальчика все еще трясло, лицо было залито слюной,
иногда у него вырывался свист, но все более слабый, удаляющийся. Люди
оцепенели. Вицвондк сделал еще два шага вперед.
ДИЗЕЛЬ. - Ларри Горману было тогда шестнадцать лет. Прекрасное
телосложение, средний вес, красивое лицо, не боксерское, он был из хорошей
семьи и жил в престижном квартале. Однажды вечером он вошел в спортзал
поздно вечером. И спросил Мондини. Учитель стоял, прислонившись к канатам, и
наблюдал за двумя боксирующими. Блондин все время обнажал правый фланг.
Другой сражался безо всякого увлечения. Учитель наливался желчью. Ларри
подошел к нему и сказал: "Привет, меня зовут Ларри, и я хотел бы заниматься
боксом". Мондини обернулся, внимательно посмотрел на него, ткнул пальцем в
красную надпись над дверью и вновь принялся следить за боксирующими. Ларри
даже не повернул головы. Надпись была уже прочитана. ТЫ ЗАНИМАЕШЬСЯ БОКСОМ
ТОЛЬКО ЕСЛИ ОЧЕНЬ ХОЧЕТСЯ. "На самом деле ужинать мне еще не хочется", -
сказал он. Зазвенели часы, и боксирующие рванули с ринга. Мондини сплюнул на
пол и произнес: "Очень остроумно. Пошел ты". Любой другой бы пошел. Но Ларри
был не таков. Он сел на табурет в углу и не сдвинулся с места. Мондини
занимался еще два часа, потом зал опустел, все забирали свои вещи и уходили.
Они остались вдвоем. Мондини надел пальто поверх спортивного костюма;
погасил свет, подошел к часам и сказал: "Если кто полезет, будешь лаять".
Затем остановил часы и ушел. На следующий день в три часа он вернулся в зал.
Ларри был там. На табуретке. "Назови мне хотя бы одну серьезную причину, по
которой я должен тебя тренировать", - сказал ему Мондини. "Хочу убедиться,
что на самом деле вы тренируете будущего чемпиона мира", - ответил Ларри.
ПУМЕРАНГ. - Мондини его где-то даже ненавидел. Но через год при помощи
изнуряющих упражнений была достигнута намеченная физическая форма. Мондини
снимал с него деньги, как он говорил. Ларри работал без обсуждений, все это
время он смотрел на других и учился. Образцовый ученик, если бы не эта дурь
- он никогда не молчал. Говорил безостановочно. Комментировал. Как только
кто-то поднимался на ринг, Ларри уже начинал. Он был готов прыгать у канатов
или отжиматься от пола по восемьдесят раз. С самого первого удара принимался
комментировать. Высказывал мнение. Поправлял, советовал, злился. Вообще-то
он чаще всего говорил тихо, но в конце концов это достало. Однажды вечером,
когда прошло уже около года с момента его появления, намечался бой, а он все
говорил и говорил. Его раздражало, что один из этих двоих, низкорослый, не
умел прикрывать удары. И слишком медленно передвигал ноги. "Что это насрано
в ботинки?" - говорил он. Мондини остановил их. Велел низкорослому
спуститься, повернулся к Ларри и сказал: "Поднимайся". Выдал ему боксерские
перчатки, защитный шлем и капу. Ларри за всю свою жизнь ни разу не
поднимался на ринг и никогда не пускал в ход кулаки против кого-нибудь.
Соперник был полутяжем и имел на своем счету шесть побед в шести встречах.
Обнадеживает. Он посмотрел на Мондини, поскольку толком не понимал, что
делать. Мондини подал знак головой, что, должно быть, означало: держись как
можно тверже, пока я тебя не остановлю. Ларри встал в стойку. Когда они
встретились взглядами, Ларри улыбнулся и, несмотря на стучащую во рту капу,
ему удалось произнести: "Страшно?"
Вицвондк стоял теперь перед толстяком. Но казалось, тот его не видел.
Он продолжал пинать мальчика и самозабвенно орал:
- Маленький ублюдок, сукин сын, катись к себе домой и там вытворяй всю
эту мерзость, хоть лопни, только, пожалуйста, у себя дома, а меня оставь в
покое, понял, а здесь общественное место, скажите же ему, что здесь
общественное место и здесь не разрешается...
Он оглядывался вокруг, в поисках единомышленника, но все словно
оцепенели, смотрели, не отрывая глаз, никто не двигался. Только Вицвондк, с
ножницами в руке, еще казался живым.
- Убирайтесь отсюда, господин Абнер, - громко сказал он.
Тогда господин Абнер, продолжая орать, поставил ногу на лицо мальчика,
измазанное слюной, и стал давить на него, как если бы гасил огромную
сигарету, одновременно вытягивая ногу из штанов, чтобы не запачкаться.
Вицвондк шагнул вперед и воткнул ножницы в бок толстяку. Раз, и другой, ни
слова не говоря. Толстяк обернулся, ошеломленный. Чтобы устоять на ногах,
ему пришлось убрать ногу с лица мальчика. Он шатался, но орать перестал,
приблизился к Вицвондку, схватил его за шею и стал сжимать обеими руками, а
сквозь брюки и пиджак текла кровь. Вицвондк снова поднял ножницы и воткнул
их в шею, а потом, когда толстяк зашатался, еще и в грудь. Ножницы
сломались. Из яремной вены толстяка вырвался поток крови и, ритмичными
толчками, стал заливать комнату. Абнер рухнул на пол, зацепив журнальный
столик. Мальчик был еще на полу, от ударов голову о землю был слышен шум, но
он все еще бился, напоминая взбесившиеся часы. Все тело двигалось. И только
дыхание словно остановилось. Вицвондк выронил на пол обломок ножниц, который
до этого держал в руке. Другой кусок ножниц торчал из груди господина
Абнера, в том месте, из которого сочилась кровь.
ДИЗЕЛЬ. - Прошло три минуты, зазвенели часы. Мондини сказал: "Теперь
хватит". Стянул с Ларри шлем и начал расшнуровывать перчатки. Ларри было
больно дышать. Мондини сказал: "Я отвезу тебя домой, о'кей?" Им
потребовалось некоторое время, чтобы доехать до богатых кварталов на седане
двадцатилетней давности. Остановились у застекленной веранды, освещенной
садовыми фонарями. Мондини выключил мотор и повернулся к Ларри.
- За три минуты ты ни разу даже не протянул кулак в его сторону.
- За три минуты он ни разу не дотронулся до меня кулаком, - ответил
Ларри.
Мондини уставился на руль. Действительно. Ларри провел раунд,
передвигаясь с удивительной легкостью и танцуя во всех направлениях, как
будто стоял на роликовых коньках. Соперник применял все удары, какие знал,
но ни разу не зацепил его. Он спустился с ринга, как разъяренный зверь.
- Это не бокс, Ларри.
- Я не хотел навредить ему.
- Не пори чушь.
- Я, правда, не хотел...
- Не пори чушь.
Мондини бросил взгляд на веранду. Она была похожа на рекламное
объявление по продаже счастья.
- Какого черта тебе сдался бокс?
- Не знаю.
- Кой черт знает?
- Точно так же говорит и мой отец. Кой черт знает? Мой отец адвокат.
- Да-да...
- Шикарный дом, да?
- Да, на твоей роже написано.
Какое-то время они задумчиво молчали. Ларри игрался с пепельницей,
установленной в машине. То открывал, то закрывал ее. Мондини ни с чем не
игрался, а размышлял об увиденном на ринге: самый яркий талант, который
никогда раньше не проходил через его руки. Богач, адвокатский сынок, и
никаких дурацких причин, чтобы заниматься боксом.
- Завтра увидимся, - сказал Ларри, открывая дверцу.
Мондини пожал плечами:
- Иди в жопу, Ларри.
- В жопу, - весело откликнулся тот, отправляясь домой.
С тех пор они так и прощались друг с другом. И во время боев, когда бил
гонг, Ларри поднимался из угла, а Мондини убирал табуретку, и они говорили
друг другу:
- Иди в жопу, Ларри.
- В жопу.
После этого Ларри шел и побеждал. Он одержал двенадцать побед подряд.
Победа над Собило была тринадцатой.
Вицвондк упал на колени. Мальчик все еще корчился на полу. В метре от
него толстяк брызгал кровью во все стороны, вытаращив глаза и растопырив
руки, словно все время пытаясь нащупать что-то в воздухе. Окружающие
наконец-то очнулись. Кто-то удрал. Двое подошли к Вицвондку и, подняв его,
что-то ему говорили. Кто-то взялся за телефон и вызвал полицию. Гульда
вытолкнули вперед, он оказался в нескольких шагах от двух тел,
подергивающихся, как две рыбки в ведерке рыбака. Он хотел попятиться, но это
не удалось. Тут же распространилась жуткая вонь. Он обернулся и увидел на
зеркале черно-белую фотографию футбольной команды, все потные и улыбающиеся,
с огромным кубком, стоявшим посередине на земле. Орудуя локтями, он проложил
себе дорогу и остановился прямо перед фотографией, прислонившись к
умывальнику. Он пытался отключиться от происходящего вокруг и начал с
правого крайнего нападающего: тот был в майке и трусах, на ногах - гетры, он
носил дурацкие усы и улыбался с ужасающей меланхолией. Один только свободный
защитник не был потным и запросто возвышался над всеми. Гульд узнал
низкорослого полузащитника во главе запасных, у края фотографии, и
центрального нападающего во главе играющих, он сжимал рукоятку кубка и
смотрел прямо в объектив. Проблемы возникли, когда он принялся отыскивать
защитников. У всех были лица защитников. Тогда он попытался разглядеть ноги,
там, где это было возможно. Но вокруг творился такой бардак: люди толкались,
кто-то вопил, - никакой возможности сосредоточиться. На мгновение он
остановился, чтобы понять, кто это потный, в спортивном костюме, это был
левый защитник, наверняка удаленный. Гульд закрыл глаза, и его затошнило.
Вицвондк провел в тюрьме несколько лет. Когда стало ясно, что он
безобиден, ему позволили играть на гитаре. Он исполнял веселые пьески каждый
вечер. Заключенные в других камерах внимательно слушали.
10
Край футбольного поля, за правыми воротами. Они стоят неподвижно и
смотрят. Профессор Тальтомар мнет губами погасшую сигарету. Гульд в вязаной
шапочке держит руки в карманах.
Минуты за минутами.
Затем Гульд, не прерывая наблюдения за игрой, сказал:
- На поле сумасшедшая разборка. Двадцатая минута второго тайма.
Резаный пас слева, нападающий команды гостей, очевидно, вне игры,
перехватывает мяч грудью, арбитр свистит, но свисток полон воды и не
действует, центральный нападающий вывихивает ногу, арбитр снова свистит, но
свисток опять дает осечку, мяч влетает в верхний угол ворот, арбитр пытается
свистнуть, сунув пальцы в рот, но только обслюнявливает руку, центральный
нападающий бросается как одержимый к сигнальному флажку углового удара,
снимает майку, опирается на сигнальный флажок, делает несколько па какого-то
дурацкого бразильского танца, а затем обращается в прах от вспышки молнии,
ударившей прямо в вышеупомянутый сигнальный флажок.
Профессор Тальтомар неспешно вынул изо рта сигарету и стряхнул
воображаемый пепел.
Случай, объективно говоря, тяжелый.
Наконец он сплюнул табачные крошки и тихо пробормотал:
- Гол не засчитывается из-за положения вне игры. Центральному
нападающему - предупреждение за снятую майку. Вынос праха за пределы поля,
на скамье запасных осуществляется замена. Также замена судейского свистка и
установка нового сигнального флажка, игра начинается с пенальти точно в том
месте, где зафиксировано положение вне игры. Никаких санкций против команды
хозяев. Необходимо только найти виновного в том, что центральному
нападающему противников не везет.
Молчание.
Затем Гульд сказал:
- Спасибо, профессор, -
и ушел.
- Будь здоров, сынок, - пробормотал профессор Тальтомар, не
оборачиваясь.
Матч закончился всухую.
Арбитр не слишком старался, но знал свое дело.
Был собачий холод.
Детям нужна уверенность.
11
- Позови к телефону Шатци.
- Хорошо.
Гульд передал трубку Шатци. На другом конце провода был его отец.
- Слушаю.
- Шатци Шелл?
- Да, это я.
- Из семьи Шелл, у которой бензоколонки?
- Нет.
- Жаль.
- Да, мне тоже.
- На вопрос номер тридцать один вы ответили, что сочиняете вестерн.
- Точно.
- Что создать вестерн - мечта всей вашей жизни.
- Именно так.
- Вам это кажется хорошим ответом?
- Но у меня нет другого.
- ...
- ...
- А что это? Фильм?
- Что-что?
- Этот вестерн... что это: фильм, книга, комикс, что это такое?
- В каком смысле?
- Вы меня слышите?
- Да.
- Это что, фильм?
- Что именно э т о?
- ВЕСТЕРН, это что?
- Это вестерн.
- ...
- ...
- Вестерн?
- Вестерн.
- ...
- ...
- Шатци?
- Да-да.
- У вас там все в порядке?
- В полном.
- Гульд необычный ребенок, понимаете?
- Кажется, понимаю.
- Я не хочу, чтобы у него были бы какие-нибудь сложности, я понятно
выражаюсь?
- Вроде того.
- Он должен думать об учебе, а дальше видно будет.
- Да, генерал.
- Он сильный мальчик, он многого добьется.
- Скорей всего.
- Знаете историю о руке Хоакина Мурьеты?
- Что-что?
- Хоакин Мурьета. Бандит.
- Потрясающе.
- Он терроризировал весь Техас, много лет наводил ужас по всему Техасу,
жестокий бандит, он был очень силен, насколько это известно, он уложил
одиннадцать шерифов за три года, за его голову назначили целую коллекцию
нулей.
- Серьезно?
- В конце концов, чтобы схватить его, они вынуждены были пустить в ход
войсковые части. Потратили некоторое время, но схватили его. И знаете, что
они сделали?
- Нет.
- Ему отрезали руку, левую руку, ту, которой он стрелял. Положили ее в
мешок и отправили по окрестностям Техаса. Сделали круг по всем городам.
Шериф получал посылку, выставлял руку в салуне, потом опять упаковывал в
мешок и пересылал в ближайший город. Это служило предостережением,
понимаете?
- Да.
- Чтобы люди знали, кто сильнее всех.
- Ясно.
- Вот, а знаете, что самое любопытное в этом деле?
- Нет.
- Говорят, что по окрестностям Техаса путешествовало четыре руки
Хоакина Мурьеты, чтобы ускорить дело, правда-правда, а остальные три
отрезали у каких-то проклятых мексикашек, но однажды они ошиблись в
расчетах, и в город под названием Мартинтаун одновременно прибыли две руки
Хоакина Мурьеты, и обе левые.
- Классно.
- Знаете, что сказали люди?
- Нет.
- И я - нет.
- Что-что?
- И я - нет.
- А-а.
- Красивая история, да?
- Да, красивая история.
- Я подумал, что это могло бы пригодиться для вашего вестерна.
- Обмозгую.
- Когда я приезжал последний раз, в холодильнике лежали пластмассовый
желтый самолетик и телефонная книга.
- Сейчас все лежит на своих местах.
- Я на вас полагаюсь.
- Конечно.
- Мальчик должен пить молоко и запивать им витамины.
- Да.
- И кальций, ему нужен кальций, у него всегда была нехватка кальция.
- Да.
- Потом как-нибудь я объясню вам.
- Что?
- Почему я здесь, а Гульд - там. Я полагаю, это кажется вам не слишком
удачной выдумкой.
- Не знаю.
- Я уверен, что это кажется вам не слишком удачной выдумкой.
- Не знаю.
- Я потом объясню, и вы увидите.
- Хорошо.
- Какая проблема была с этой немой девушкой. Славная девушка, но как
непросто было объясняться с ней.
- Могу себе представить.
- С вами гораздо спокойнее, Шелл.
- Да.
- Вы разговариваете.
- Ну.
- Это намного удобнее.
- Я согласна.
- Отлично.
- Отлично.
- Передадите трубку Гульду?
- Да.
Отец Гульда звонил по пятницам в девятнадцать пятнадцать.
12
Прелестна шлюха из Клозинтауна, прелестна. Черны волосы у шлюхи из
Клозинтауна, черны. В ее комнате на втором этаже салуна десятки книг, она
читает их, когда ждет, истории с началом и концом, если попросишь, она
расскажет их тебе. Совсем молода шлюха из Клозинтауна, совсем молода. Сжимая
тебя коленями, она шепчет: любовь.
Шатци говорила, что ее услуги стоили как четыре кружки пива.
Вожделение к ней шевелится в штанах у всего городка.
Если придерживаться фактов, то она прибыла туда, чтобы стать
учительницей. С тех пор, как уехала девица Мак-Ги, из школы сделали склад.
Так что она прибыла сюда. Она все устроила, и дети начали покупать тетради,
карандаши и все остальное. По мнению Шатци, она знала свое дело. Она все
делала просто, и у нее были книги, понятные книги. К тому же старшие
мальчики вошли во вкус, они приходили когда хотели, учительница была
красива, и наконец тебе удавалось прочесть надписи под головами бандитов,
тех, что вывешивались в конторе шерифа. Это были те мальчики, которые уже
стали мужчинами. Она сделала ошибку, оставшись с одним из них наедине,
как-то вечером, в опустевшей школе. Она прижала его к себе, она занялась с
ним лю